Читаем Тревожный звон славы полностью

Работа не шла: скука — воистину плохая муза. Он корпел над листами, но ни одного поэтического звука не извлёк из души.

Досадуя, он снял шляпу с колодки, но не оделся, а в халате и домашних туфлях вышел на крыльцо. Воздух был стылый и тоже бездыханный, дремотный. Небо нависло низкой стальной крышей. Дым из труб дворовых флигелей поднимался прямыми сизыми столбами. Двор был пуст. Тоска!

Он вернулся к столу, но напрасно макал перо, напрасно кусал уже коротко обкусанный черенок, напрасно быстрыми лёгкими линиями рисовал профили, ножки, дуэльные пистолеты и делал причудливые росчерки — ни одна строка не клеилась. Тоска одолевала. В такую минуту нужен был собеседник. Ему, человеку говорливому, так важно было рассеяться, растрястись, растратиться. Но не скакать же каждую минуту в Тригорское. Да и что в Тригорском?

Он лёг и вскоре уснул. И пробудился — как от толчка — от глубокой тревога. Что же делать, что предпринять? Ведь так можно погибнуть!.. Может быть, писать Жуковскому, Карамзину — пусть за него хлопочут! Может быть, даже решиться и написать прошение самому царю? Просить, каяться, обещать... Ах, Боже мой, он был уже на последнем краю отчаяния!

И снова уселся за стол. Кажется, уже смеркается? Вдруг сквозь запотевшие стёкла он увидел въезжающий во двор обоз из нескольких возков. Из флигелей уже бежали люди. Радостно лаяли собаки. Довольно ржали уставшие лошади. Всё ожило. И он тоже выбежал из дома.

С переднего воза уже соскочил Калашников — щеголеватый, в неизменном гречневике, несмотря на мороз, и блестящих сапогах. Он поклонился Пушкину и сразу же извлёк из возка и передал ему несколько пакетов.

   — Ну что? Ну как? — спрашивал Пушкин. О ком, о чём он спрашивал? что мог сказать ему крепостной приказчик?

   — Батюшка ваш, барин наш, здоровы-с, — деликатно ответил Калашников, вполне осведомлённый о всех господских семейных сложностях. — И барыня здоровы-с. И братец ваш Лев Сергеевич. И Ольга Сергеевна-с... — И вдруг добавил, как обычно добавлял в своих докладах Сергею Львовичу: — А впрочем, как вашей милости будет угодно!..

Дочь его Ольга — очень похорошевшая, в узком шушуне и тёплом платке — заботливо снимала соломинки с его тулупа и сапог. Снизу она то и дело бросала взгляды на молодого барина. Кучер Пётр хлопал лошадей по крупам. Мужики, ожидая угощения на кухне, топтались в лаптях и онучах, не торопясь вернуться в недалёкую свою деревню. И Арина Родионовна вышла из дома и, кутаясь во множество платков и потому став какой-то бесформенной, всем улыбалась, кивала головой и кланялась, сложив на животе руки.

Вот они, письма! Вот они, книга! Лёвушка прислал и кое-что нужное для дальних странствий — вместительный чемодан, курительницу, дорожную чернильницу. Прислал он и несколько бутылок bordoau и изрядный круг лимбургского сыра. Но тетради со стихами, некогда проданные Никите Всеволожскому, он всё ещё не выкупил — и это было чрезвычайно досадно, потому что задерживало давно задуманное и совершенно необходимое издание Собрания.

Было письмо от Дельвига. Милый Дельвиг! Он обещал вот-вот приехать, и даже не с пустыми руками, а уже с готовым альманахом «Северные цветы». Возможно, что вместе с ним приедет и Лёвушка. Пока что он призывал Пушкина к терпению, называл Булгарина жалким подлецом, всячески хулил петербургскую скуку и, отдавшись воображению, иногда даже буйному, сообщал о своём намерении бить и вязать петербургских квартальных. Это письмо Пушкин, чуть ли не со слезами на глазах, перечитал несколько раз.

Жуковский писал о дошедших до Петербурга странных слухах о будто бы готовящемся бегстве Пушкина за границу. «Поэзия, — писал Жуковский, — вот чем должен ты заниматься. Поэзия! И соединить высокость гения с высокостью цели! А всё остальное, — уверял Жуковский, — нелепая шелуха жизни». Но пусть провёл бы он зиму в деревне!

Однако же откуда взялись слухи? Можно было не сомневаться в неудержимой болтливости Лёвушки. Всё же в безвредных слухах он углядел и пользу: не примутся ли Жуковский и Карамзин за усиленные хлопоты? Он и сам в письмах, которые наверняка просматривались, прозрачно намекал на возможность побега. Не воздействует ли это на самого царя?

И Пушкин воспрянул духом. Нужно взять себя в руки! Нужен распорядок! Утром обливаться холодной водой. Работать. Совершать днём прогулки. И развлекаться — так, как это возможно в глуши. А что, если тайком самому съездить в столицу? Ночью. На один день! И вдруг явиться к Жуковскому, или Карамзиным, или к лицейским друзьям...

Он велел Петру оседлать лошадь.

Прогулка в первой половине декабря 1824 года.

Грязь на дороге застыла комьями и рассыпалась промерзшей трухой под лошадиными копытами. Бесснежные и тоже промерзшие поля лишь кое-где зазеленели чахлыми озимыми. И оголённый лес выглядел непривычно сиротливо, будто и сам продрог. Ковёр листьев покрыла хрусткая серебристая изморозь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже