– Дочка, Машенька[92], – заулыбался окольничий, – сердечко у нее золотое!
Бельский как-то странно посмотрел на окольничего и невпопад пробормотал:
– Ладно… посмотрим. Потом. Ты в шахматы[93] играешь?
– Не, в тавлеи[94] только.
– Ничего, и шахматы освоишь. Пойдем в покои, князя Дмитрия отпустим. Он уж давно не отдыхал.
– Это какого ж князя Дмитрия?
– Хворостинина[95].
– Как?! И он в няньках?! Кому же тогда полки в бой водить? Бабкам-повитухам?
Бельский тяжело вздохнул и долгим, полным скрытой боли, взглядом впился в глаза окольничьего.
– Главный бой – здесь, – сказал он наконец. – Проиграем царя – все проиграем.
Здоровенные рынды[96] у дверей царских покоев не шелохнулись при появлении Бельского и Нагого: видимо, были предупреждены. Двери открылись, как бы сами собой, и пришлось шагать внутрь без всякой подготовки. Федор Федорович мысленно произнес краткую молитву Животворящему Кресту.
В покоях, несмотря на открытое окно, присутствовал застарелый запах – спутник долгой и безнадёжной болезни, тот самый, что становится нестерпимым смрадом, если не проветривать покои больного.
Сам царь, сидевший за шахматным столиком, больным не выглядел. Мощные плечи развернуты, спина прямая, борода ухожена. Крупный, слегка крючковатый нос чистокровного Рюриковича; тяжелая, брезгливо оттопыренная нижняя губа; ярко-синие, насмешливые глаза.
– Испугался, Федко? – язвительно спросил Иван Васильевич. – Прямо как в медвежью клетку входишь! Не бойсь, не съем… пока.
Бельский принужденно засмеялся, а Хворостинин, игравший партию с царем, неодобрительно хмыкнул и двинул вперед фигуру.
– Взял твоего коня, государь!
– Увы мне, окаянному! – чуть покривлялся Иван и переместил короля.
– Но тогда… шах!
– Надо же, шах! Да еще ладьей! – продолжал издеваться царь. – Придется бежать мне в грады дальнеконные или… разве, вот так попробовать?
Царь переместил ферзя, взял дерзкую ладью и тихонько засмеялся. Князь Дмитрий недоуменно уставился на доску.
– Это что? – тупо спросил он.
– По-персиянски это называется «мат» – съехидничал царь. – Ты хорошо играл, князь, только забыл, что я просто так коней не отдаю. То-то!
Царь радовался победе, как ребенок, а Хворостинин злился совершенно непритворно. По его моложавому, красивому лицу, обрамленному аккуратно подстриженной бородкой, пробегали судороги – от рваного шрама под глазом до уголка рта.
– А ты играешь в шахматы, Федко? – спросил царь.
– Не обучен, государь.
– Обучу, коли уж Богданка мне новую нитку прицепил. Вон, Митька тоже не умел, а сейчас нет-нет, да и обыгрывает.
– Какую такую нитку? – поинтересовался Нагой.
– Такую, из поговорки, слыхал? «Куда иголка, туда и нитка». Иголка, стало быть, я, а вот нитка – ты. Только иголка и сама не знает, куда ей ткнуться. Степка Обатур[97] бьет нас повсюду, вот уж и Полоцк отобрал… Отряды малые в дальний поиск отправляет, чуть не до Москвы добираются. Ну, не до Москвы, конечно, только это утешение слабое. Что делать?
Три пары глаз уставились на окольничего. Всем было интересно, что он скажет: пограничный воевода мог увидеть то, что ускользало от глаз верховной власти.
– Договариваться надо, государь, – печально сказал Федор Нагой.
– Ты, пес, хочешь сказать, что я проиграл войну?! Войну, которую вел больше двадцати лет?! – взорвался вдруг царь. Перемена, произошедшая с ним, оказалась настолько неожиданной и разительной, что Федор в страхе попятился к стене. Глаза Ивана налились кровью, он встал во весь свой немалый рост, нашаривая на поясе рукоять кинжала.
– Это не я, это все измены ваши, подлости холопьи! Обатуру продался?! – гремел царь, но вдруг взгляд его упал на ладанку, висевшую на груди Нагого. Иван часто-часто заморгал глазами, повел головой и взгляд его прояснился.
– Да пытались мы договориться, – как ни в чем не бывало сказал Иван Васильевич и сел на прежнее место. – Степка такие условия выдвинул, что хоть ложись и помирай. И ни в какую не уступает, уперся, как онагр-конь[98].
– Надо его пошевелить, – осторожно сказал Нагой, – послать отряд, не слишком большой, но и не малый. Пусть погуляет по Литве, да поглубже зайдёт. Глядишь, онагр-конь и стронется.
– Митька, сколько Разрядный приказ собрал войск на этот год? – спокойно спросил Иван Васильевич.
– Двадцать три тысячи, да еще маленько.
– А с казаками?
– Это с казаками.
– А с татарами?
– С татарами считал.
– А боевые холопы?
– Ну, не знаю. Тысяч десять наберется, если поместники не зажидятся. Хотя, скорее, зажидятся. Обезлюдели поместья-то, служилые люди по дворам пометаются[99].
– Это все, Федко, все, что у нас есть для похода. Или сторожу снять с границ?
Нагой ясно представил себе татарскую лаву, весело и лихо идущую на грабеж беззащитной Руси. Из Крыма, из ногайской степи, даже из Сибири. Казаков запорожских, что хоть и крещены, да хуже нехристей бывают… их тоже понять можно: а чего не взять, если плохо лежит?
– Нет, – прошептал Нагой, – сторожу снимать нельзя, никак нельзя.
– А хороши ли эти двадцать три тысячи, Митька? Скольких из них ты взял бы в настоящее дело? – прежним тоном спросил Иван.