Позднышев не останавливается на утверждении необходимости духовного брака, он настаивает на необходимости полного целомудрия
. Такая истина никоим образом не вписывалась в многовековой опыт людей. Она превышает евангельский завет, выраженный в эпиграфе, предпосланном всей повести: «А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем» (Мф 5: 28).Но, кроме публицистической, есть в «Крейцеровой сонате» и собственно художественная часть, имеющая, без преувеличения, глубину трагедии. Фокус этой повести заключается в том, что жена, заподозренная в супружеской измене и убитая мужем, ни в чем не повинна
. Безусловно, есть первый смысловой план в истории произошедшего с Позднышевыми. По Толстому, сила музыкального искусства, бетховенской сонаты в частности, такова, что оно как бы отрывает человека от земного притяжения и открывает мир каких-то самых утонченных переживаний, но в этом же таится страшащая писателя опасность: погружаясь в мир прекрасного и одновременно свободный от нравственных ориентиров мир, современный человек тем не менее не превозмогает своей собственной духовно-нравственной ограниченности и начинает двигаться исключительно по кругу привычных для него представлений и потребностей. Как старая цирковая лошадь, оказавшись в бескрайней степи, начинает кружить в известных ей пределах, так и современные мужчины (и Позднышев, и Трухачевский) и женщины (жена Позднышева, не имеющая имени), к ужасу Толстого-автора, под мощным влиянием музыки, дарующей высокое духовное потрясение, могут представить себе только и исключительно одно – адюльтер. Главное во всем этом – не особое воздействие музыки на человека, но его духовная спячка, движение по замкнутому кругу.Но есть и второй, более глубокий смысловой план истории Позднышевых. Друг Л. Н. Толстого и проникновенно тонкий его читатель Николай Николаевич Страхов заметил в письме автору главное: «Сильнее
этого вы ничего не писали, да и мрачнее тоже… Герой ваш, несравненный герой эгоиста, и эгоизм его является во всей отвратительности. Как хорошо, что он убивает жену не за вину, а просто по ревности, для которой у него в душе нет ничего сдерживающего и которая совершенно права по отношению к его жене…»[334]В действиях Позднышева нет нравственного ограничения, в таком контексте и понятно его же высказывание: «Я настаиваю на том, что все мужья, живущие так, как я жил, должны или распутничать, или разойтись, или убить самих себя или своих жен, как я сделал»[335]
. Однако у катастрофы, постигшей героя, более сложная природа, а нравственная составляющая – только часть ее. Позднышев убивает, потому что не может не убить, и дело не только в его разъяренной ревности. Еще в молодости внимание Толстого-художника привлекло чувство ревности. С годами ему открылось, что словом «ревность» люди привычно называют самые разные побуждения человека. Да, Позднышев, герой повести «Крейцерова соната», почти патологически ревнив. Вместе с тем он намеренно завлек свою жену в музыкальную ловушку. Он мучительно страдал от рисуемых его воображением картин падения своей жены, но он же и страстно желал ее измены.В повести «Крейцерова соната» музыкант Трухачевский – всего лишь повод для разыгравшейся драмы, вспомогательный персонаж, не более того. В истории Позднышева ревность, помимо прочего, стала внешним прикрытием для сложных, не всегда понятных самому герою чувств, неким рычагом, благодаря которому свершается неотвратимый, роковой ход событий. В истории супругов Позднышевых проявилось непредвиденное: за предельным сближением с любимым человеком открылась перспектива вражды и борьбы, отчуждения и ненависти, злобы и бешенства. Любовь не исчезла, не переросла в противоположное чувство, а как бы продолжилась
– в желании убить.Толстой заглянул в бездну чувств и страстей. В мировой литературе к такой их глубине и пугающему хаосу еще никто не выходил. В последнюю четверть ХIX столетия и в первые десятилетия нового века Зигмунд Фрейд сделает свои открытия, многие из которых человек ХХ века с какой-то странной готовностью возьмет на вооружение для понимания своих чувств и побуждений, в том числе половых. От толстовских же открытий он скорее отшатнется, далеко не случайно, а последовательно и самым упорным образом, и особенно на рубеже ХХ – ХХI веков, настаивая на неприемлемом для него учительстве писателя.