И что еще интересно – появилось много новых шалманов, где продавали пиво. Многие засекли одну вещь – пиво не разбавляли, и около шалманов обязательно выстраивались очереди фронтовиков…
Мотя Красных появилась у Солоши вечером, в теплых сумерках долгого заката, зоркими глазами оглядела комнату Егоровых и вытерла двумя пальцами нос. Спросила бесцветным голосом:
– А твой где находится, подруга? Почему не дома?
– У него сегодня зарплата. Хотя Василий – человек непьющий, иногда все-таки с мужиками из цеха заходит в заведение, заказывает пару кружек пива. А что, собственно, тебя интересует?
– Ага, с мужиками… пиво пьет… – Мотя хмыкнула грустно и одновременно насмешливо, со злостью.
– Это как так?
– Да вот так. Ты разве не знаешь, что такое шампанское?
– Нюхала когда-то.
– Чем пахнет?
– Не помню, – откровенно призналась Солоша.
– Ладно, пусть шампанское пахнет чем угодно, хоть дегтем или нашатырным спиртом, главное не в этом, – Мотя по-детски шмыгнула носом и замолчала.
Солоша ощутила, как по спине у нее побежал холодок. Произнесла неожиданно севшим, сделавшимся угрюмым голосом:
– Раз уж начала говорить – договаривай!
– В общем, не в пивной он, твой разлюбезный…
– А где?
– В другом месте. И не с цеховыми корешами…
– С кем же?
Мотя вновь шмыгнула жалостливо носом, поглядела на свою товарку озадаченно, словно бы прикидывала, продолжить ей свою речь или не продолжать, со вздохом отерла лицо.
Солоша, которая все ощущала очень обостренно, почувствовала неладное и прикрикнула на гостью грубовато – иначе та вообще не разродится:
– Мотя, хватит жевать сопли! Говори, чего знаешь!
– Ничего хорошего я не знаю, но скажу вот что, – в голосе Моти возникли твердые, металлически звенящие нотки, – твой сейчас сидит на углу Кузнецкого Моста и Неглинки в забегаловке с одной расфуфыренной дамочкой и пьет теплое шампанское.
– Так уж и теплое, – обиделась за мужа Солоша и начала спешно собираться. Накинула на плечи вязаную кофту, на шею повязала косынку, подаренную ей младшей дочерью (вот и Верка подросла, такая красивая лосиха из нее получилась, что одноклассники бегают целыми ротами, накопила Верка денег и купила матери на день рождения трофейный платок), на ноги натянула туфли, сшитые дядей Виссарионом, и поспешила по адресу, указанному Мотей Красных.
Она вполне справедливо полагала, что в таком наряде не уступит даже писаным московским красавицам и в этом была права – хрупкая, с точеным лицом и гибкой балетной фигурой, Соломонида Егорова выглядела очень недурно.
Вот только тяжелые, красные, изувеченные каустиком, карболкой, едким жидким мылом руки портили Солошину внешность, и это нельзя было исправить никакими нарядами. Впрочем, Солоша относилась к этому спокойно – смирилась с попорченными конечностями.
До Кузнецкого Моста она долетела за несколько минут – ну будто бы сверхзвуковой самолет наняла, – о таких самолетах начали усиленно говорить газеты, – с треском распахнула дверь забегаловки, которое гордо именовалось «Кафе», и первый человек, которого она засекла разгоряченным взглядом, была красивая женщина, сидевшая за одним столом с ее мужем.
Муж сидел спиной к двери и Солошу не видел.
Гнев, сидевший в Солоше, не замедлил выплеснуться наружу, в одну секунду она подлетела к столу, ухватила за волосы ничего не подозревающую, занятую разговором Людмилу Быченкову и поволокла к двери.
– Вы чего делаете? А-а-а, – закричала Людмила, задергалась, стараясь вырваться из цепких, очень крепких рук Солоши. – А-а-а!
Солоша ей не отвечала, выволокла на улицу, потащила в сторону Трубной площади. Прохожие, понимая, что вершится нечто справедливое и вполне объяснимое, несмотря на внешнюю дикость происходящего, – только не всем дано познать, в чем суть, – уступали дорогу маленькой разъяренной женщине, которая, словно раскочегаренный паровоз, тянула за собой другую женщину, фыркала зло, бормотала что-то про себя, позади этой странной пары, спотыкаясь на ходу, едва не хлопаясь на колени, тащился здоровенный, с разлохмаченной головой мужик, выкрикивал что-то, будто председатель райисполкома на первомайском митинге, вот только что он излагал (или пытался изложить), было непонятно.
Дотащив свою жертву до Трубной площади, до трамвайного круга, Солоша бросила ее и, брезгливо отряхнув руки, словно испачкала их обо что-то неприличное, произнесла тихо и зло, как-то трескуче:
– Попадись мне еще раз, вонючка, – пожалеешь! Убью!
Василий остановился метрах в пяти от растрепанных женщин, подойти ближе боялся и кричал жалобно, с надрывом:
– Солоша! Солошенька!
Но Солоша на него внимания не обращала, словно бы мужа у нее не было вовсе; плюнув на Людмилу, она развернулась круто и зашагала в гору, в сторону Сретенки.
Перепуганный, едва не потерявший сознание Василий поплелся за нею, вскрикивая подбито:
– Солоша! Солошенька!
Но Солоша не слышала жалобного зова, Василий Егоров перестал для нее существовать. Выпрямившись гордо, она легко шла по крутой горе наверх, – кстати, крутизна тут была такая, что даже трамваи срывались, уползали вниз, особенно в зимнюю пору, когда рельсы обрастали льдом.