Тяжел удел личности. Без сомнения. Но если ты личность, то умей переносить несчастья. Счастливым же тебе, в полном смысле этого слова, быть не дано. Жизнь обладающих личностью редко складывается удачно. Как правило, позади у них много потерь. Невосполнимых. Любые преобразования вне и внутри человека не способны их компенсировать. В «Братьях Карамазовых» есть размышление об Иове, потерявшем своих детей и нашедшем счастье с детьми новыми. Ставится вопрос: «Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде с новыми, как бы новые ни были ему милы?». И ответ: «Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость…» [10, 9, 366]. Ответ не очень убедителен. Вопрос выше его. Нельзя, а не можно. Конечно, многое забывается. Это облегчает нам жизнь при всех наших потерях. Облегчает. Это верно. Но счастливыми нас, к счастью, не делает.
Так я смотрю на проблему счастья, такими я вижу взгляды на «ее Достоевского. Отношение к счастью — одно из измерений личностности человека.
Не менее важное измерение личностности — совесть человека. Отсутствие совести, по Достоевскому, есть признак безличности. О таком отсутствии, как о явлении массовом, Достоевский говорил многократно. Размышляя об учащем людей невежде, знающем при этом, что он невежда и учить кого-либо не способен, Достоевский заметил: «
Как разновидность отсутствия совести — ее расплывчатость. Достоевский говорит о раздвинутости «русской совести до такой роковой безбрежности, от которой… ну чего можно ожидать, как вы думаете?» [1895, 9, 330]. Ожидать можно всего. Но не в позитивном плане.
Достоевский в своих произведениях приводит много примеров уснувшей, успокоившейся совести. И этот сон совести есть признак сна личности в человеке.
Много примеров и беспокойной совести. Один из них — это уже упоминавшийся пример с русским солдатом Фомой Даниловым, поступки которого в плену никто, кроме его совести, судить не мог. Но совесть героя была самым строгим его судьей. И он поступил по совести. «И никакой кривды, никакого софизма с совестью: «Приму-де ислам для виду, соблазна не сделаю, никто ведь не увидит, потом отмолюсь1, жизнь велика, в церковь пожертвую, добрых дел наделаю». Ничего этого не было, честность изумительная, первоначальная, стихийная. Нет, господа, вряд ли мы так поступили бы» [1895, 11, 16]. Здесь бессовестности людей из слоев далеко не низших противопоставляется глубокая совесть человека из народа. Его никто из своих не видел, но он поступил так, как надо.
Никто не видел и преступления Раскольникова, да и прямых улик против него не было. Достоевский не случайно так обставил «эксперимент» героя. Он хотел показать роль совести в жизни людей. Кто увел героя в острог? Не только страх. И не столько страх. Увела совесть. В иные моменты герой пытался усыпить ее разумом. Но совесть его выше разума. Она стала настолько растревоженной, что всякий путь, кроме как в острог, исключался. Да и в остроге совесть не дает Раскольникову покоя. И наказание со стороны собственной совести куда страшнее наказания со стороны официозности. Разум Раскольникова пытается реабилитировать его. Совесть мешает этому. «Поздно, пора. Я сейчас иду предавать себя. Но я не знаю, для чего я иду предавать себя» [6, 399]. Раскольников говорил это искренне. Он не знает. В силу ума не знает. Его ведет совесть, которая никогда в нем накрепко не засыпала, было лишь ее помутнение. И наличие совести в герое способствует тому, что читатель как-то невольно лучше настроен к убийце Раскольникову, чем, положим, к никого не убившему Лужину.
Проблему уснувшей и разбуженной совести поднимает Достоевский в «Сне смешного человека». Есть эта проблема в «Идиоте», «Подростке», «Бесах», «Братьях Карамазовых». В последнем романе интересны мысли черта о совести. Он убежден, что раньше люди боялись мук ада. Теперь говорят о муках совести. «Ну и кто же выиграл, выиграли одни бессовестные, потому что ж ему за угрызения совести, когда и совести-то нет вовсе. Зато пострадали люди порядочные, у которых, еще оставалась совесть и честь… То-то вот реформы-то на неприготовленную-то почву, да еще списанные с чужих учреждений — один только вред! Древний огонек-то лучше бы» [10, 10, 172].