Бурунгул Хазбулатов в свой черёд вызван был старшиной ставить тамгу на договоре. Пришёл. Сам купец был в волостном правлении. Прибыл из города, недовольный, что дело затягивается. Сидел у стола. Ястребиные, жёлтые со сверканием глаза так насквозь и сверлили.
— Нет моего согласия продавать лес, — сказал Хазбулатов.
Старшина в удивлении нахмурился, а купец сказал:
— Дурак! Зачем тебе лес, он у вас нечищеный стоит, подлеском заглушённый, сгниёт он у вас.
— Дурак, зачем говоришь неразумные речи? — хладнокровно ответил башкир.
Купец вскипел, взъярился:
— Ты, ты, ты собака башкирская!
Замахнулся кулаком. Башкир на него замахнулся. У купца всё лицо перекосилось от злобы — не привык к таким дерзким ответам, давно привык к «что угодно-с».
Старшина и писарь кинулись разнимать, — Старшина орал, брызгал слюной, пинал Хазбулатова, топал.
Хазбулатов своё:
— Нет моего согласия. В лесах наших наши деды и прадеды бортничали, коней пасли по полянам.
— В кутузку его, башкира вонючего! — распорядился волостной старшина.
Связали руки, оттащили, втолкнули в кутузку. Была зима, стужа, ветер. Худо одетый, голодный башкир продрожал в нетопленной кутузке полные сутки.
— Одумался? Ставь тамгу, — велел старшина дрожащему, поруганному, ошеломлённому своим бесправием башкиру. Купец сидел, поглаживая бороду.
— Не буду ставить.
— Чёрт с ним, — молвил купец. — Одумается, да поздно. Поплачешь ты у меня!
По округе летел слух. «Обман, подлог, старшину подкупили, писаря подкупили, грабят нас, дедовские леса отнимают». Башкиры не шли ставить тамги на договоре. Дотянули до лета. И случился пожар. Загорелось ночью. Вспыхнуло волостное правление, где хранились бумаги на покупку башкирских лесов. Загорелась изба Хазбулатова невдалеке от правления. Поднялся ветер, понёс горящие клочья соломы с крыш, пошёл огонь мести подряд — в полчаса десяток изб смёл. Вой, плач, конское ржание огласили ночь. Хазбулатов с женой спросонок выскочили из полыхающей избы. Юлдашбая, сынишку сонного, вытащили. А девчонка обгорела, через два дня умерла. И скотина сгорела. Конь сгорел.
Прискакал стражник из города. Ещё не погасили по= жара, стражник прискакал. Почему-то опять очутился в деревне купец, примчал на тройке. Хазбулатова схватили, скрутили руки. Связанного допрашивали: «Ты поджёг, ты?» Волостной старшина бил его, связанного, кулаком в скулы.
«Из мести поджёг, собака башкирская, на каторжных работах сгною», — сказал купец.
Хазбулатов сплюнул кровь из разбитого рта. Понял — плохи его дела.
Пять лет продержали Хазбулатова в тюрьме за поджог.
Когда выпустили, вернулся домой, не узнал жену — сморщенной старухой стала жена. Сына не узнал. Был весёленьким, ясным мальчишечкой, стал угрюмым волчонком. Научился по-русски: «Подайте ради христа».
Избы у Хазбулатова нет. Хозяйства нет. Коня нет. А леса перешли купцу. Бумаги сгорели в правлении, и башкиры не сумели доказать, что леса их не проданы. Где-то по казённым палатам ходило башкирское прошение с жалобой на самоуправство купца, а купец пока что валил вековые ели и сосны, добавляя сотни десятин лесных кладбищ в Уфимской губернии.
Взял Хазбулатов жену и сына и ушёл из родных мест, далеко, за пятьсот вёрст, на медеплавильный завод в посёлке Баймак. Поставили на заводе сторожем. Один сторож с винтовкой сторожит, а Бурунгулу Хазбулатову колотушку дали. Ходи, колоти, отпугивай недобрых людей. Ходил ночами у заводских складов, колотил в колотушку.
Ослабел от тюрьмы, обессилел от бед, руки тряслись, липким потом обливалась спина. Заболел Хазбулатов чахоткой.
На заводе много было башкир. И в окрестностях жили башкиры. Приносили Хазбулатову кумыс. «Пей кумыс, Бурунгул, от кумыса встанешь».
Но и кумыс уже не помог. Не встал Хазбулатов. Перед смертью мучили злые видения, вспыхивало в мозгу прошлое: бил старшина кулаком в подбородок, в скулу, а купец, разглаживая бороду: «Прощайся с конём, Хазбулатов! С жизней прощайся».
Чу! Слышно топот и ржание коня. Товарищ мой, конь! Где ты, друг мой верный, мой конь?.. Смертной тоской ноет грудь. Вот отчего заболел Бурунгул Хазбулатов чахоткой — от тоски. «Отомсти, Юлдашбай. Не будет тебе счастья, ни радости, ни удачи, ни жизни, — отомсти».
Они сидели в тесной низенькой комнате в избушке Ивана Якутова на Заводской улице. Три окошка выходили на улицу, низкие, почти над землёй. Избушка скособочилась, величавый осокорь стоял подле; раскачивая ветвями, мёл вершиной синеву небесного свода, весь шумел и волновался от ветра. Слышались свистки паровоза. С тревожным чувством ловила Надежда Константиновна тягучий гудок парохода. Они были вдвоём. Иван Якутов оставил их, побежал к себе в железнодорожные мастерские. Вошла из сеней Наташа, молоденькая жена Якутова, с засученными рукавами — стирала в сенях, — постояла у порога. Юлдашбай замолчал, она ушла. Он говорил резко, отрывисто, упёршись в пол глазами, мешая русские слова и башкирские. Смолкал, опять говорил. Кончил. Поставил кулак на стол.
— Что будете делать теперь, Юлдашбай?
— Приехал в Уфу.
— Что будете делать в Уфе?