Невыразимая грусть охватила меня. «Хорошо», — прошептав я, поднимаясь. Хотя не мог понять, что во всем этом было хорошего. И снова опустился в кресло.
Я позвал хозяина и попросил принести мне бумагу — ре шил написать письмо Кайгэцу Танио, о котором не вспоминав уже много лет. Танио не был ни анатомом, ни антропологом Знакомство наше состоялось в Голландии. До этого я вел научную работу в Страсбурге под руководством профессор: Швальбе. Потом около года находился в Голландии в Лейденском музее, где занимался обмером черепов филиппинцев. Это было одним из моих побочных исследований, связанных с основной работой. Тогда-то я и познакомился с Танио в кабачке. где обычно собирались приезжавшие из Японии ученые и хозяйкой которого была миловидная японка.
Танио чуть старше меня. Он был священником, но в Лейденском музее занимался изучением санскрита. Большой любители вина, он, как бы ни напивался, всегда говорил только о науке, и это мне импонировало. Мы сразу почувствовали друг к другу симпатию — и как ученые, и как люди, одинаково понимающие ценность науки. Когда я покидал Лейден, Танио сказал что в знак дружеского расположения он хотел бы подарить мне лучшее, что у него есть, но не знает, чего желаю я. И я сказал Танио: «Когда ты умрешь, разреши мне вскрыть твой труп».
Танио тут же взял два листа бумаги и начертал кистью: «После моей смерти завещаю передать мой труп анатому Сюнтаро Миикэ». Один лист он передал мне, а на втором, который оставил для себя, приписал: «Мои родственники не должны препятствовать исполнению данного завещания».
Я расстался с Танио у входа в Лейденский музей в 1911 году. С тех пор мне ни разу не довелось с ним встретиться. По слухам, спустя несколько лет он вернулся в Японию, стал настоятелем небольшого буддистского храма в Синано, где живет и здравствует по сей день. При желании его точный адрес я мог бы без труда узнать в университете на кафедре буддистской философии.
Я решил написать Танио письмо, чтобы как-то убить время в этот бесконечный день. К тому же чувствовал себя ему обязанным, поскольку его завещание представлялось мне единственным стоящим подарком, какой я когда-нибудь получал.
Я положил перед собой лист бумаги, взял перо и задумался, не зная, с чего начать и как передать то глубокое чувство доверия, какое сегодня я вдруг к нему испытал.
Я отложил перо и поглядел на озеро. В лучах заходящего осеннего солнца оно было непередаваемо прекрасным. Вдали виднелись десятки суденышек, похожих отсюда на упавшие в воду листочки деревьев. Наверно, с этих суденышек люди разыскивают тела Кэйсукэ и этой девушки, подумал я. Почему-то женщина, которую я увидел тогда на лестнице в отеле, стала теперь казаться мне молоденькой девушкой.
Письма Танио я так и не написал. Откинувшись на спинку кресла, я пристально вглядывался с веранды в озерную гладь, будто пытался что-то в себе перебороть. Когда стемнело, я вернулся в комнату, сел за стол и погрузился в размышления. Временами я выходил на веранду и всматривался туда, где до глубокой ночи виднелись похожие на иллюминацию неподвижные огоньки, зажженные на десятках суденышек.
В третий раз я увидел горы Хира в самые мрачные для Японии времена. То был год, когда мое сердце, как и сердца всех остальных, было окутано мраком безнадежности.
В те дни мы со страхом ожидали очередного налета вражеских бомбардировщиков. Газеты и радио настойчиво предлагали нам эвакуироваться, военная ситуация ухудшалась с каждым днем, на японцев неумолимо надвигалось безрадостное завтра. И вот в эти-то дни, весной тысяча девятьсот сорок четвертого года, я приехал в Катаду вместе с Нобуко — младшей сестрой Харуко. Она как раз перешла в пятый класс женской средней школы.
С тех пор как Кэйсукэ покончил с собой, миновало почти двадцать лет. Я тогда поселился вместе со служанкой в Киото. В начале года Хироюки переехал в Канадзаву — его назначили туда в отделение фирмы. Хироюки с радостью принял это назначение. Он давно подумывал об эвакуации в провинцию: у него было четверо детей, старшему исполнилось лишь одиннадцать лет, так что назначение пришлось кстати.
Хироюки и Харуко не решались оставить меня, одинокого старика, в Киото и настойчиво предлагали ехать вместе с ними, но я наотрез отказался. Они решили, что я отказываюсь исключительно из старческого упрямства, но это не так. Превыше всего я дорожил своей научной работой, и никто не смог бы заставить меня покинуть свой кабинет.
Хироюки сказал, что я рискую жизнью ради науки. Для меня же вся ценность жизни заключена в моей работе. Вне университета продолжать ее было невозможно: она требовала регулярного посещения анатомички и университетской библиотеки. Поэтому отъезд из Киото вынудил бы меня остановиться на полпути и труд моей жизни остался бы незавершенным.