Тогда мне стукнуло уже семьдесят три, и я очень торопился. Каждое утро, когда я садился за рабочий стол, перед глазами всплывали мои собственные кровеносные сосуды, и я буквально физически ощущал, насколько они стали хрупкими: сожми их пальцами — и они рассыплются, как сухое печенье. Независимо от того, что шла война, я ежедневно вел борьбу за свою жизнь, и каждый прожитый день был для меня подарком. Я подсчитал, что завершить свой труд смогу лишь к девяносто трем годам — и это при условии, если мне ничто не помешает. Я не питал никаких иллюзий, что смогу довести его до конца.
Поэтому я разделил его на несколько частей и по мере готовности очередной главы сразу же отправлял ее в типографию. Но ситуация складывалась так, что типография в любой момент могла прекратить работу. Мало того, даже готовую книгу в ту пору невозможно было отправить за границу. Правда, я рассчитывал, что при содействии германского консульства в Кобе мне удастся послать ее хотя бы в университеты стран Оси, но положение в Европе, видимо, лишало меня и этой возможности.
Я работал без отдыха, дорожа каждой минутой, и непрерывно подстегивал себя мыслью о том, что когда-нибудь, пусть через десять или даже двадцать лет после моей смерти, научный мир даст справедливую оценку моему труду, верил, что сделанные мною выводы подхватят и разовьют дальше новые поколения ученых.
Меня часто преследовали ночные кошмары, будто мои рукописи сгорают в огне пожара и дым от них высоким столбом поднимается в небо. Всякий раз я просыпался тогда в холодном поту, с мокрым от слез лицом.
В ту пору я старательно обходил стороной небольшую букинистическую лавку близ университета. В углу этой лавки пылилась связка рукописей с географическим описанием Киото. Мне не известны были ни авторы этих рукописей, написанных кистью на хорошей японской бумаге, ни их ценность. И все же было больно видеть, как этот труд — итог работы многих людей — на моей памяти вот уже три года валяется в пыли. Я холодел при одной мысли, что и мою «Артериальную систему японцев» вместе с сотнями таблиц и диаграмм может постигнуть такая же участь. И обходил стороной эту лавку.
Нобуко не оставляла меня в то время. Каждое воскресенье она приезжала ко мне из Асия. Наверно, чтобы сделать приятное старику, она привозила в маленьком платочке ею самой испеченные пирожки или два-три яблока — яблоки в те времена было очень трудно достать — и аккуратно клала гостинцы на край стола.
Я искренне полюбил эту семнадцатилетнюю девушку. Не в пример старшей сестре, которой нравилось пускать пыль в глаза, Нобуко была сама скромность и в то же время отличалась открытым, отзывчивым характером. Честно говоря, я не любил ни своих детей, ни внуков. Но как ни странно, к Нобуко, с которой меня не связывали кровные узы родства, я испытывал некую особую родительскую теплоту. Мне казалось, что и Нобуко по-своему любила меня.
Обычно после завтрака я сразу приступал к работе, но в тот день я не пошел в кабинет, а спустился в сад. Утреннее весеннее солнце пробивалось сквозь кустарник и яркими пятнами высвечивало землю, а я бродил по саду, не в силах унять охватившую меня ярость.
Причиной моего столь необычного настроения было набранное крупным шрифтом сообщение в газете о награждении орденами за заслуги в области культуры шестерых ученых — гуманитариев и естественников.
Разглядывая фотографии награжденных, я подумал о том, что тоже был бы не прочь получить такой орден в знак признания правительством и народом моих заслуг. Никогда прежде я не завидовал чужим наградам, но теперь и мне захотелось на своих плечах ощутить бремя славы.
Разве не совершил я научный подвиг более величественный, чем труды, за которые эти шестеро получили награды?! Разве дело моей жизни не стоит ордена? Разве моя научная работа не заслуживает похвалы правительства, уважения народа, поддержки государства? Ах, как желал я в тот момент хоть какого-то признания моих заслуг, малейшего отблеска славы!
Имя Сюнтаро Миикэ должно запечатлеться в памяти людей, надо сделать все, чтобы они поняли истинную ценность моих научных изысканий… Но жизнь моя на исходе, а страна идет к гибели. Тысячи листов моей рукописи отданы на волю капризной, непредсказуемой судьбы. И может быть, труд всей моей жизни, никем не признанный, превратится в кучку пепла, развеется, как дым в поднебесье. «О мой великий учитель Швальбе! Ты слышишь меня?»- неожиданно воскликнул я, и по моим щекам потекли слезы.
Мои горькие раздумья прервал телефонный звонок. Я вошел в дом. Звонили из университета, просили завтра от имени почетных профессоров произнести речь на заседании по случаю награждения профессора К. орденом. Я отказался.
Не прошло и пяти минут, как позвонил один из моих учеников, профессор Ёкотани, и обратился с той же просьбой.
— Я не располагаю временем на то, чтобы писать и произносить поздравительные речи. Мне и своей работы хватает с избытком. Тем более что в мои годы я могу умереть в любой момент — даже завтра, — сказал я.
Ёкотани извинился и повесил трубку.