— «Кандидат прав Аркадий Николаевич Барташев», — и сказал: — Теперь, Аркадий Николаевич, нам остается определить наши окончательные условия. Письменных договоров нам нет никакой надобности совершать, так как оба мы — порядочные люди и обманывать друг друга, конечно, не станем. Я выдам вам сейчас двести семьдесят пять рублей на ваши предварительные расходы. Может быть, вы пожелаете что-нибудь оставить вашей мамаше? Кроме того, вам, конечно, захочется проститься с кем-нибудь в Варшаве? Трудно предположить, чтобы у молодого человека с вашей наружностью не было другой привязанности, кроме сыновьей любви к матери? Даю вам сроку двое суток, сам же я в течение этих двух дней займусь изучением одного важного вопроса. Итак, мы едем с вами послезавтра вечером на Берлин. Я изменил свой первоначальный маршрут и уже телеграфировал об этом в Академию наук, где мои коллеги очень заинтересованы каждым моим шагом. Эти два дня вы совершенно свободны. Мы даже видеться с вами не будем, так как я углублюсь в свою специальность. Прошу вас только быть аккуратным и явиться послезавтра к отходу поезда прямо на вокзал, с багажом, так как мною уже заказано на этот вечер отделение для нас обоих. Вот ваши деньги, коллега; пересчитайте их, пожалуйста.
— Совершенно верно, господин профессор: двадцать пять рублей вы мне дали вчера и тут ровно двести семьдесят пять.
— Вы не будете на меня в претензии, любезнейший коллега, если я спрячу ваш паспорт к себе? — спросил Рогов и шутливо добавил: — Я делаю это не из сомнения, а только для порядка, в знак того, что все наши условия теперь могут считаться вполне заключенными.
— Помилуйте, господин профессор, это так понятно! — поспешил согласиться Барташев.
— Пожмем, стало быть, друг другу руку! — весело предложил Рогов. — А теперь давайте завтракать. Я распорядился следующим образом: нам подадут судачка по-польски, зразы тоже польские, так как у меня правило — в каждой стране питаться местными блюдами. Вы ничего против этого не имеете?
— Решительно, господин профессор. Я неразборчив в еде.
— А я, коллега, люблю покушать! — сознался Роман Егорович. — Я вообще беру от жизни все, что она может мне дать. В своей специальности я могу считаться всем профессорам профессор. Такая башка, как Мустафетов, и тот без меня обойтись не может.
— А это кто же — Мустафетов?
— О, это удивительная голова! Это наш президент.
— Я полагал, что президентом Академии наук состоит…
— Вы меня не так поняли, голубчик! Мустафетов — президент нашего отдела! Это такой коллега, что прелесть!
Рогову как попало словечко на язык, по его мнению подходящее к разыгрываемой роли, так он его и трепал беспощадно. Вспомнилось же оно ему из оперетки «Продавец птиц», где глухой и слепой экзаменаторы поминутно обращаются друг к другу со словом «коллега». Барташев же был малоопытен и приписывал странное обращение этого чудака желанию с его стороны держать себя сколь возможно проще и доступнее в свободное от занятий время.
Завтрак прошел довольно благополучно, если не считать десятка невозможных глупостей, сказанных Роговым и извиненных его секретарем все тем же желанием обратить их в шутку. Роман Егорович не стремился к тому, чтобы на этот раз засиживаться долго. Он даже неоднократно поторапливал слуг, так что Барташев понял его желание сократить по возможности время завтрака. Да молодому человеку и самому хотелось поскорее вернуться домой, чтобы объявить матери об окончании дела.
Обширные, заманчивые горизонты открылись перед молодым кандидатом права, которому до сих пор трудно давалась жизнь, несмотря на всю его готовность к безустанному честному труду. Сколько интереса в этой предстоящей поездке на три года за границу, да еще при каких блестящих условиях!
Когда он вернулся от профессора Койкина в свой скромный уголок, где его с нетерпением ожидала преждевременно состарившаяся мать, он со свойственным молодости чувством забыл все то, что эта женщина теперь пережила, и, восторженно ликуя, объявил:
— Мама, я уеду, ура!
Она должна была поздравить его, подавить в себе все страхи и опасения материнской любви, предчувствия ужасов долгого одиночества и могла только желать одного счастия сыну!
— Поздравляю тебя, дорогой мой! — проговорила она поблеклыми от чрезмерного волнения губами, но когда обняла его, сил уже больше не хватило, и она зарыдала, склонив голову сыну на плечо.
— Ну, вот видишь, мама, какая ты! О чем же теперь плакать? Тут радоваться надо.
— Я и то радуюсь, Аркадий, сынок мой ненаглядный! Это я от радости плачу.
Барташев бережно довел ее до кресла, обнял ее стан рукою, затем, когда она села, опустился тут же поблизости, рядом с нею, и продолжал: