Нищенка волочила ногу, тяжело опираясь на грязный костыль из ломаного орешника.
«Да, чур, тебя!», – чуть ли не плюясь, шикнула вторая женщина в розовой шляпке, обрисовав перед собой и подругой благословенное кольцо.
Я машинально подобрался, заслонив собой Анну, сунул руки в карманы, отвел взгляд. Боже, как же мы жалки! Я, женщины, нищенка, тот хмурый господин в клетчатом плаще, и мальчишка с тортом, обогнувший попрошайку по длинной дуге!
Аня молчала, все десять шагов от ателье до кондитерской, все наши десять шагов трусости и смрада. Кондитерская сияла сотней маленьких розовых огоньков, пахла ванилью и сдобой. Я подтолкнул тяжёлую дверь, выпуская тройку пёстрых барышень в одинаковых белых полушубках.
«Прошу»
«Благодарю, сударь».
«Чего изволите?»
***
– Так красиво на улице, – протянула она сладко. – Я в прошлом году и не праздновала. Домой уехать не получилось, а здесь не с кем было. А ты праздновал?
Праздновал. Я бестолково мотнул головой.
– Праздновал. В поместье Ода. Мастер давал бал.
– Неплохо вы, чернокнижники, живёте.
– Что есть, то есть. Но на деле, не так уж и весело. И праздник этот… Заметил, когда один живёшь, – бесполезно всё как-то, бессмысленно: ну, огоньки мерцают; ну, лавочники, как чайки орут. Ну, люди; ну, я, и что с того? Ну, что? Подумаешь, праздник! Подумаешь мир! – неинтересно как-то, – пусто, глупо, мишура, а не мир! Цветные огоньки, витрины, суета. Я любил это в детстве и в юности, тоже, наверно любил, а потом переехал сюда.
– А Килвин? – она слушала, конечно, слушала и жевала, этот розовый хрусткий десерт. Зачем я влез со своими глупостями? Не любишь праздники, так помолчи в сторонке, не порть людям жизнь.
– У Килвина своя жизнь,– хотел сострить, а получилось печально. Жалко получилось. Лучше бы молчал, – полная опасностей, приключений и баб, – добавил я с каким-то пустячным отчаянием, – барышень, – мягче? Да, нисколько, – по крайней мере, он сам так любит рассказывать! Что? – Аннушка улыбнулась, легонько касаясь моей щеки. – А у меня своя.
– Грустно это, ты знаешь? Ну-ка укуси, – она поднесла вилочку с куском брусничного эклера. Вкусно. Очень. Боже. – Ты… ты на меня очень разозлишься, если я, – она наклонила голову, так чтобы волосы, её прекрасные волосы, скрыли лицо, – спрошу о родителях?
– Не разозлюсь, – с чего мне злиться? – Мы же теперь…
– Да, – Анна тихонечко прошептала в стол, чтобы никто не слышал. Вместе. Хоть и не говорим. Зачем говорить? Слов и без того много, сплошная паутина фальшивящих фраз. – И я хочу, – она сдвинула крышку чайничка. Белый надтреснутый с боку фарфор.– знать о тебе, если, конечно…
Я не буду против, не стану злиться, как когда-то, как…
Как хрупко всё вокруг. Её голос, и тепло, и близость. Только бы не сломать, не разрушить, как я умею!
– Можно, Ань. Я пытаюсь, – да, что я пытаюсь? Перестать вести себя, как социопат?
– Хорошо. Я люблю тебя, слышишь? Люблю. А теперь расскажи мне о своих родителях, а то я знаю только то, что Килвин часто сетует по поводу и без, что не может нажаловаться на тебя папе.
– Замечательно! Честное, слово. И кстати, та штука с черникой вкусней.
– А мой эклер?
– Твой эклер кислый. Ну, или я просто не распробовал.
– Хочешь?
Стемнело. И хмурый белый стал густо-синим.
– За городом в двадцати километрах к югу есть усадьба Озёрных. Мы с Килвином жили там, когда были детьми. Хорошее место.
– Ты там не бываешь?
– Теперь нет. После папиной смерти нас с братом… Оно… Усадьба перешла к тетушке Арине, к его вдове. Он был женат трижды. Первый раз по настоянию родителей. Совсем рано. Им обоим было лет по восемнадцать, может чуть больше. Я видел фотографии, размытые коричневатые. Та женщина умерла, рожая его первого сына. Арлин, – я непроизвольно вздохнул. – Ни я, ни даже Килвин, мы не смогли заменить того сына.
– Он?
– Он умер во время Первой оккупации, сбежал к партизанам, да так и не вернулся. Наш доблестный полицейский, в свои пять, чуть следом не увязался. Мне так рассказывали. Я этого не помню. Нет. Нет, – и потому так легко говорю, будто не про меня, не про моих людей. – Мне тогда года три было, – да, Галвин, давай оправдывайся. Не помнишь. Не знаешь. А отца помнишь? Как он мать ругал, как запирался от всех, как на нас смотрел. Нет. Не смог он простить. – Он мать за это так и не простил, – а я его. – Не уберегла, не уберегла. А как она могла уберечь? В общем, грустная история. А потом… потом он ещё раз женился. Старый уже был. Она весь сервиз выкинула и розы новые завезла, – воспоминания сыпались на меня, как градинки, колкие мелкие, злые. —Килвин в тот год учиться уехал, а я… К чёрту их.
***
– Галвин, а трость твоя где?
– Что? Трость? – я рассеяно глянул под ноги. – Не знаю. В лаборатории, наверно.
– Чёрт. Ну, давай руку.