Сергей не шевельнулся, и Николай смолчал. Зина пожалела парня: чем-то его припугнул Сергей, сел на шею. А как хорошо ехали до перекрестка! И уже ей казалось, что и электрик хотел бы видеть рядом ее, а не брата, ее задевать горячей, твердой рукой; он и в зеркальце заглядывает, шеей завертел, как куренок. Жаль его — неустроенный и, как все мужики, счастья своего не понимает, — оно, может, в двух шагах дышит, шевелит пальцами, жмурится, кручинится, а мужик мимо идет, как слепой, а то кинется вдруг вдогонку за молоденькой крашеной дурочкой. Правду сказал Николай: щенки незрячие, вроде в шутку говорил, а в шутке правда. Отчего так трудно дотолковаться двум хорошим людям: они, может, и родились друг для друга и жили бы душа в душу, а как им узнать друг друга? Часа тихого нет, случая хорошего — все суета, спешка, грызня, иной раз и не поймешь, из-за чего искусали друг друга люди. Ей сделалось жаль не одного Николая, но и себя, и слезы набежали в глаза, не пролились, встали горчащей и сладкой, туманящей пеленой; хотелось, чтобы Николай еще повернул зеркальце, увидел ее, понял ее печаль.
— Молчуны! — Зина тронула ворот Николая, будто сбросила соринку. — Не скучаете без меня?
— Ты с Николаем не играй, — Сергей оттолкнул ее руку. — С него алименты из семи городов дерут.
— А давеча в обед сватал за него. Оцени, мол! — кокетничала Зинаида.
— У него денег только на крючки да на спички хватает: остальное — безотцовщине.
— И на мотыля, Серега! — подыграл Николай. — Мотыль у меня свой. — Женщин он сторонился, никому не платил, а случись такое — удавился бы с досады. — Я ей говорил: мать даровыми щами кормит. С пенсии. Меня хомутать нет расчета.
— Алиментов много, значит, сладкий! — нашла выход Зинаида. — Не одной, значит, по вкусу пришелся.
Брат повернулся, глянул тяжело, с хмельным презрением.
— Заговорила… Чего еще скажешь?
— А чего? Чего, Серега? Чего я не так сказала? — притворно обеспокоилась Зинаида. — Ой! — Она потянулась пальцами к лицу брата. — У тебя седой волос на бороде.
— Один?
Николай закатал рукава курточки, открыл до локтя сильные, мускулистые руки в рыжем взлохмаченном волосе. Медленно менял руки на руле, не спеша закуривал, протянул сигарету Сергею, но тот не взял.
— Один волос седой? — снова спросил Сергей.
— Все. — Зина смотрела на руки электрика: они подрагивали, будто он только притворялся, что спокоен.
— Значит, не седой, светлый.
— Се-еды-е-е! — настаивала сестра. — Хорошо, что не побрился: пусть видит, чего она с нами сделала. Скоро и у меня седой волос пойдет.
— А чего, пора, — сказал Сергей.
— Мне ж тридцати нет, — оскорбилась Зина. — На покрова тридцать будет, забыл, что ли?
— Тридцать — возраст. Да еще трех мужей пережить.
— Врешь ты все, не было у меня мужей!
Муторно у него на сердце, вот и вымещает на ней — это она понимала, но боль ее не делалась тише: ее-то зачем он не щадит?
— Тебе Марусина изба боком выходит. — Сергей и сам верил этому.
— А до нее лучше было? При Евдокии я и не жила, существовала.
— Евдокия! Она нам с тобой мать родная. Мать, поняла? — Он пожаловался Николаю: — Моду взяла: мать у нее как чужая — Евдокия да Евдокия.
— Я слово это забыла — мать… — Слезы потекли из смолистых, черных глубин глаз, не портя их: Зина не красилась и могла плакать безбоязненно. — У нее руки заняты были, за красную доску держалась, как каторжная… И все по-своему: попросят ее слово перед людьми сказать, выступить — не хочет. Сцепит зубы и молчит. Она и отца нашего из села выжила… Я тебе матерью была.
— Много на себя не бери! — прикрикнул Сергей: слезы выбивали его из колеи.
— Чего же ты едешь, Сережа?.. Давай на Оку, тебя там дружки дожидаются. А я хоть на дороге подохну… под машину лягу, надоело.
— Тебе шофера в тюрьму засадить — разлюбезное дело, — осадил ее Николай.
— Все ж увидят, что сама: за что ему тюрьма?
— Много не дадут, а трояк для порядка влепят.
— И пусть! Всем должно быть хорошо, одной мне плохо? — Ей не ответили. — Чего же ты едешь, Сереженька-а?
— Увидишь! Все у вас свадьбы на уме… А не свадьба, так петля или под машину. А жить кто будет?
— Цирк! — сказал Николай. — Ну, Серега, удружил ты мне!..
Евдокия и Евдокия, как о чужой бабе, и не то что чужой — о постылой, о помехе в их жизни. Отчего так случилось? Когда переменились они к матери, чем она провинилась? Зинке легче, у нее сызмальства война с Евдокией, а он любил мать до застенчивости, до страдания, когда ей, случалось, было не до него.
В который раз думает об этом Сергей, уже без острой боли, — боль отошла, — а все же тоскливо, с предчувствием чего-то нехорошего, близкой и непоправимой несправедливости. Умостился поглубже, фуражку надвинул на глаза: пусть считают, что снова задремал — Зинка уже нависла над Николаем, дышит ему в затылок, жалеет себя и хвалится делом, которое ей доверено, чужой избой, даже и антоновкой хвалится, которую баба Маня высадила, когда и Евдокия еще незамужней бегала. Уже она воркует, то шепчет, то похохатывает, то поучает.
Когда же он отвернулся от Евдокии?