Он посмотрел на нее долгим взглядом.
— Может быть, — проронил он.
— Ты был настолько поглощен собой, столько всего в себе самом открывал, что я поневоле всегда оказывалась для тебя где-то сбоку припека, на краю твоей жизни.
— Может быть. Но ведь с тобой, на тебе ничего нельзя построить, Жоан. И ты это знаешь.
— А ты хотел?
— Нет, — ответил Равич, немного подумав. Потом улыбнулся. — Когда по жизни ты беженец и поневоле бежишь от всего прочного, того и гляди угодишь в странный переплет. И странные вещи делаешь. Конечно же, я не хотел. Но чем меньше у тебя возможностей, тем больше желаний…
Ночь вдруг наполнилась благостным покоем. Тем же покоем, как и целую вечность назад, когда вот эта Жоан подле него лежала. Куда-то далеко-далеко вдруг отодвинулся город, напоминая о себе только слабым гулом на горизонте, череда часов распалась, и время безмолвствовало, будто и вправду остановилось. Происходило самое простое и самое непостижимое чудо на свете: два человека, наедине друг с другом, говорили по душам, пусть каждый свое, — и из звуков, именуемых словами, в их головах, в таинственном подрагивающем веществе под костями черепа формировались схожие образы и чувства, и из сочетания бессмысленных, казалось бы, вибраций голосовых связок и необъяснимых откликов на эти звуки в серых слизистых извилинах мозга заново рождалось небо, а в нем отражались и плыли облака, и ручьи, и все цветение и увядание былого.
— Ты любишь меня, Равич, — сказала Жоан, и, пожалуй, это даже не было вопросом.
— Да. Но делаю все, чтобы от тебя избавиться. — Он сказал это совершенно спокойно, как будто их обоих сказанное ничуть не касается.
— Я даже представить себе не могу, как это мы можем быть не вместе. Но только на время. Не навсегда. Навсегда — никогда, — сказала она, и у нее даже мурашки пробежали по коже. — Никогда, какое ужасное слово, Равич. Я даже представить себе не могу, как это мы можем быть не вместе.
Равич ничего не ответил.
— Позволь мне остаться, — сказала она. — Не хочу больше уходить. Никогда.
— Да ты завтра же уйдешь. И сама это знаешь.
— Когда я здесь, я представить себе не могу, как это я тут не останусь.
— Это одно и то же. Ты сама знаешь.
Провал во времени. Крохотная освещенная кабинка гостиничного номера в пустотах времен — все как прежде, и даже тот же человек с тобой в этой кабинке, человек, которого ты любишь, тот же и все-таки каким-то непостижимым образом уже не совсем тот — казалось бы, руку протяни, и можно до него дотронуться, а все равно он недосягаем, уже недосягаем.
Равич поставил свою рюмку.
— Ты сама знаешь, что уйдешь — завтра, послезавтра, когда-нибудь, — сказал он.
Жоан опустила голову.
— Да.
— И даже если вернешься — ты же знаешь, что снова уйдешь?
— Да.
Она подняла лицо. Оно было мокрым от слез.
— Да что же это такое, Равич? Что же это?
— Я и сам не знаю. — Он слегка улыбнулся. — Любовь иногда совсем невеселая штука, верно?
— Да уж. — Она смотрела на него. — Что же это такое с нами, Равич?
Он только плечами передернул.
— Я тоже не знаю, Жоан. Может, это оттого, что нам не за что больше ухватиться. Раньше-то много всего было: уверенность, надежный тыл, вера, цель, — все знакомо, во всем есть опора, смысл, даже когда любовь тебя изводит. А теперь у нас ничего нет — кроме толики отчаяния и толики мужества, а дальше чужбина, и вокруг, и в себе. И если уж тут любовь залетит — это как факел в солому. И тогда у тебя ничего, кроме нее, не останется, поэтому и любовь совсем другая — роковая, разрушительная, важней которой ничего на свете нет. — Он наполнил свою рюмку. — Лучше вообще об этом не думать. От таких мыслей и помереть недолго. А мы ведь еще не собираемся умирать, верно?
Жоан покачала головой:
— Нет. Так кто была эта женщина, Равич?
— Пациентка. Я и раньше однажды с ней приходил. Когда ты еще пела. Сто лет назад. Сейчас-то ты хоть чем-то занята?
— В маленьких ролях. По-моему, звезд с неба не хватаю. Но зарабатываю достаточно, чтобы себя обеспечивать. Лишь бы можно было в любую минуту уйти. А особых амбиций у меня и нет.
Глаза снова сухие. Она допила свой кальвадос и встала. Вид утомленный.
— Ну почему все вот так перемешано, Равич? Почему? Ведь есть же какая-то причина! Иначе зачем бы мы спрашивали?
Он горько улыбнулся.
— Это древнейший вопрос в истории человечества, Жоан. Почему? Вопрос вопросов, над которым по сей день тщетно бьется вся логика, вся философия, вся наука.