На острове свой Калибан, и Калибан владетельный. Высокого роста, с грубым голосом, крепким здоровьем — причиной диких выходок, жизнерадостностью, обращающейся хамством, тайным стыдом, скрытым за бахвальством, и тайным страхом, скрытым за фанфаронством, — капитан царствует, но не управляет. Живя в атмосфере безропотного презрения, плутая в тумане благочестивых хитросплетений, оскорбительной покорности, он кричит, бушует, как человек, который, потерявшись в открытом поле, желает хотя бы удостовериться, что пока не умер. А как иначе ему жить, не нагнетая в доме страха? Однако Клод своим безупречным поведением выбила у него из рук оружие. Она ни разу не попрекнула мужа. Когда он проматывает уйму денег в карты, его домашние туже затягивают ремень, а Клод и слова не говорит и, как ему сдается, даже испытывает удовлетворение; с таким же удовлетворением она дала бы ему разорить семью (классическая для того времени ситуация — негодяй разоряет семью; Клод видела себя Гризелидой — на пьедестале), если только он сам, устрашенный ее молчанием и своим одиночеством, не пойдет на попятную. Когда он напивается, кругом все молчат, служанки спешат к нему, чистят одежду, стаскивают сапоги. Как-то раз он в подпитии требует, чтобы явилась супруга, и только он успел высказать свое требование, как Клод уже тут как тут, встала с постели и в наспех натянутом халате, перед почтительным хором своих приверженцев (одной кривой бабы, одной незаконнорожденной девушки и тринадцатилетней девочки из сиротского дома, которая харкала кровью в платок и потому несколько дней спустя была отослана обратно) и перед бледной испуганной Элизабет, которая хорошо дополняла картину, с готовностью и ловко опускается на колени, не боясь запачкать одежды, словно говоря: «Вот как следует поступать, вот прекрасный пример образцового поведения». И поднявшись с колен, она улыбнулась. Это так нетрудно стянуть сапоги с пьяного мужчины, сущая ерунда. Просто до смешного. Он не смог вынести этой улыбки и толкнул жену ногой, прямо в грудь. Клод упала назад, чуть ли не к ногам Элизабет. Головой грохнулась о пол. Ничего серьезного. Она тут же встала. Девочка даже не пикнула, в какой-то степени приученная матерью владеть собой. «Когда к вам обращаются другие дети, молчите. Когда ваш отец повышает голос, молчите. Молчание — оружие ангелов». Элизабет молчит, но из ее ноздрей текут две тонкие струйки крови.
«Итак, встаем, — говорит Клод (такая худощавая, хрупкая, несокрушимая), — нам пора уходить. Элизабет, поцелуйте отца».
Она не из тех, кто настраивает детей против родителя. Элизабет, бледная как мел, в своей льняной ночной рубашке, молча подходит к отцу как призрак убиенного младенца. Струйки крови доползли до горла. Она притрагивается губами к руке побежденного колосса, слегка пачкая ее кровью. У нее нет сил сдвинуться с места. Хорошее назидание для служанок.
— Малышка глупа, — будет продолжать вещать капитан де Ранфен перед безмолвно стоящим ребенком, готовым отважно пожертвовать собою, подобно Исааку, о котором повествует священная история. Безучастная, она устремила свой взор на тот внутренний образ, который ей внушили, навязали. Она в любую минуту чувствовала себя способной подвергнуть риску свою жизнь, свое спасение.
«А сегодня ты ни разу не солгала? Ты в этом уверена? Не испытала гнева или возмущения? Всецело ли ты предала себя молитве? Не взглянула ли на себя в зеркало? Соблюла ли скромность, когда одевалась?»
Какую смуту вносили эти вопросы в душу шестилетнего ребенка! Она не знала, что отвечать. Иногда Элизабет позволяла себе явную бесхитростную ложь, потому что тут по крайней мере было ясно, какие будут последствия: раскаяние, поток слез, которыми Клод упивалась, как родниковой водой. Они бросались друг другу в объятья, словно укрываясь от посторонних.