— Вы умаляете себя, дорогая. Вы все сделали для ребенка. Осмелюсь даже сказать, что вы предпочитали его своему супругу…
Как этот увалень стал тонок за эти годы взаимного обтачивания!
— Но то, что я ее с тех пор не видела, доказывает обратное, — вступила в спор жена, делаясь бледной как полотно.
— Это она вас с тех пор не видела.
Шарль пугается, он чувствует, что они забыли о его присутствии и доведут теперь свою привычную словесную дуэль до конца.
— Когда молодая женщина выходит замуж, когда она счастлива… — отваживается он вступить.
Они в один голос восклицают, — она с шипением в голосе, он внезапно успокоившись:
— О, Элизабет не счастлива!
И тут же замолкают. Им нечего больше сказать. Они этим живут. Несчастьем Элизабет. Отлились ей материнские слезки, да и капитан поквитался теперь с дочерью за былое пренебрежение к нему Клод. И для всего города несчастье Элизабет — нравоучение. И все начинается сызнова.
— Она никогда не станет счастливой.
— Ну а если я на ней женюсь… — бросает Шарль.
— Она не пойдет за вас.
Пуаро уже отдавал себе в этом отчет, и даже в том, что и сам он отнюдь не этого домогался.
— А из-за детей?
— Тогда вы сами будете несчастливы.
И это Шарль понимал. Вообще все, что он здесь услышал, он знал раньше. Его, однако, поражает внезапная безмятежность на их недавно столь расстроенных лицах. Чужое несчастье, неизбежное в жизни, дарует им облегчение, покой. А может, и избавление? Пуаро выходит на цыпочках, чтобы не мешать их мыслям.
Маленькая Элизабет подвела Шарля к самому порогу тайны: Ремирмон, непривлекательный городишко, только дав ей в свое время приют, уже как бы оказался по ту сторону реальности. Эти колокольчики, эти лица монашек, скорбные или замкнутые, трепет людей, волнение всего вокруг при одном только упоминании имени Элизабет и даже превращение самого Шарля по причине любви к ней из сурового, обстоятельного, себе на уме человека в беспокойное существо, явившееся в Ремирмон словно во сне впитать этот трепет, который значил отныне для него больше, чем даже сама любимая женщина, — все это свидетельствовало об иной реальности, об ином мире, отличном от того, который оставался пока для Шарля единственным.
Скрытая от него до тех пор область жизни вдруг открывалась взору Пуаро. Все приобретало символические черты, становилось обещанием или угрозой. Чудовищная родительская чета, несуразная история, измышленная в харчевне, еще живые страх и сомнение в глазах уродливой сестры-монахини, неприступная торжествующая добродетель прекрасногрудой настоятельницы и даже застывшая поверхность вещей, красные кирпичные стены, тихие сады, лужайки вокруг единственного мощного дерева глицинии, низкие окошки с задернутыми занавесками, облака, развешанное белье — все это было только видимостью. А под ней долгий нежный трепет, который он начал улавливать душой и который теперь всегда будет с ним.
По мере удаления Ремирмон превращался в образ, в картину. Таинственную, подобно тем, что вывешиваются в заброшенных часовнях по обету: коленопреклоненный пахарь вручает богородице колесо, в то время как в углу картины спасается бегством дьявол. Или на них изображена монахиня, окруженная лилиями, среди которых торчит рог. На секунду от нечего делать задумываешься, в чем там суть, кто этот грешник, кто чудом исцеленный, потом уходишь, и в памяти не остается ничего, кроме какого-нибудь стишка, какого-нибудь пятна, которые связываются скорее с переживанием, чем с определенным воспоминанием. Вот и Шарль покидает Ремирмон, полный теперь для него обаяния, так и не разгадав, что ждет его впереди. Пуаро взволнован, потрясен, тронут, но это чувство слишком сильное, чтобы он мог его спокойно проанализировать, осознать опасность, воспринять предостережение. Гораздо сильнее обыкновенного счастья, на которое он больше не уповает. «Она никогда не будет счастливой. Вы никогда не будете счастливым». Пуаро соглашался с этим пророчеством. Однако оно его не занимает, он и думать о нем не думает. Его надежда тоже оказывается по ту сторону реальности.
В какой-то степени Элизабет черпала покой в своем смирении. «Я мечтала о такой любви, о жестокости, которая слаще ласки. Шарль, разумеется, задумал на мне жениться — честолюбие, искренная привязанность. Мы бы в конце концов поладили, если бы не…» Если бы не эта любовь, не это безумство, в котором она винит только себя. «Я сама его добивалась, призывала, сама выставляла перед ним напоказ свои порочные чувства, зло во мне… срам…» Какое утешение получаешь, принижая свою любовь, сводя ее к телесным страданиям, не затрагивающим души! «Но он разгадал меня, уехал. Я его больше не увижу». Но тут уже сообразительность, самоотречение Элизабет перестает приносить ей утешение. Долгий отчаянный крик рвется из груди, и она все время боится, что не сумеет его сдержать. Элизабет мечется по комнате, прижав обе руки к сердцу, едва сознавая, что делает. Она боится, что ее увидят, заговорят с ней, догадаются, что у нее на душе. Изнемогает, принимая гостей.