Десять лет ждать, подумала она, хватил ли у нас сил нести это бремя?
— Пойдем, сын!
Они вышли во двор. Бедевей взял Изяслава за руку и повел к воротам. Добрыня же остался при ней и молчал, пока княжич и Бедевей не скрылись из вида. Сейчас все прояснится, говорила себе Рогнеда, сейчас Добрыня скажет мою судьбу, может, уже стоит за углом его человек с кинжалом и ждет знака.
— Пойдем в церковь, — позвал Добрыня. — Там ждут.
В церкви увидала она у стены трех кметов, и стоял пред алтарем грек Кирилл. Она поняла: «Не убьют!»
— Жаль мне тебя, — сказал Добрыня, — да ты сама выбрала. Приказано князем: если не замуж, то в монашенки…
— Нет! — закричала Рогнеда.
Но кметы схватили ее, поставили на колени, сорвали плат с головы, грек Кирилл приблизился и сказал нараспев:
— Отрекается раба Божья Горислава от мира во имя Христа и нарекается в иночестве Анастасией.
Она почувствовала, как натянулась коса, прошипел по ней нож и как бы дырку вырезали у нее в голове. Все на миг закружилось, поплыло перед глазами, но быстро и установилось — только теперь словно подальше, чем стояло прежде. И голос грека доносился до нее глухо, словно из-за стены. Она слышала, что теперь она не княгиня, нет у нее отныне детей, она — черница, во славу Христа и по его заветам пойдут впредь ее дни и дела в Заславле, дух ее будет крепить отец Симон, а жить ей в келье.
Кметы подняли ее; меж них вышла она из церкви, пересекла двор и вступила в избенку. Никого не было в избе, но печь топилась, и грудой лежали на полу ее немногие вещи. Добрыня затворил за собой дверь. «Давайте», — бросил он кметам. «Что ж еще? — подумала Рогнеда. — Свяжут?» Но кметы силой раздели ее, платье кинули в печь, а в руках у нее оказалась черная шерстяная рубаха. Она с брезгливостью отбросила ее. И косу кметы тоже кинули в печь.
Голая стояла Рогнеда на коленях, а в огне с тихим треском обращалось в прах ее прошлое. Кметы вышли, ушел, усмехнувшись, Добрыня, а она не могла встать с колен и мертво глядела на печь, откуда выползал к потолку черный дымок…
Глава одиннадцатая
Коса и платье сгорели, пламя в печи стало угасать, дым, слоившийся под потолком, вытянуло сквозь узкий волок над дверью, и какое-то немалое время протекло для Рогнеды в вязком удивлении перед необычностью придуманной для нее казни. В избе посвежело, легким холодком потянуло по земляному полу, гнетущая оторопь прошла, и уже не мелькали в памяти бородатые рожи угрюмых кметов, усмешка Добрыни, черный глаз попа, и, остыв, начала отступать перед трезвою силою жизни боль беззащитности. Рогнеда поднялась, села на лавку, и, чувствуя спиной шершавые теплые бревна, сухой колкий мох равнодушно глядела на лежавшую на полу мрачную, как кострище, рясу.
Свершилось, думала она, самое важное исполнилось — сын едет в Полоцк, сейчас он в пути, войско движется, и всех он там старше — ее сын, маленький мужчина, юный князь кривичской земли, глава полочанского рода. Так о чем горевать, если осуществилась мечта? Не так осуществилась, как мечтала? Пусть! Какая мечта исполняется точно? К любой радости боги примешивают горечь. Так зачем терзаться? О чем страдать? О белой рубахе, собольей шапке, красных княжеских сапогах, увезенных или сожженных Добрыней? Прав был волхв: суета незрячести это все; в княжеском ходила — жила рабой, можно в черном ходить и веселиться, что княгиня, мать полоцкого князя, что Изяслав не изгоем в глуши, а взрастет на отчине, на извечно своей земле. Немалая цена за такую одежку. Только она и белых одежд дождется. Дождется! Это добывное. А волосы сами отрастут. Кто ждет, тот и жив…
Вдруг проскрипела дверь и вошел, пригибаясь под притолокой, поп Симон — рослый, черные в завитках волосы падали из-под шапки до плеч, и глаза у попа тоже были темные.
— Здравствуй, инокиня Анастасия! — ласковым голосом говорил поп, еще не видя ее, отыскивая ее взглядом, и онемел, разглядев ее голую. Тотчас он и ринулся вон из избы, как от гадюки.
«Инокиня!», «Анастасия!» — повторила она, испытывая к попу глухую и глубокую злобу. Явился, ворон ромейский, подумала она. Или совести нет, или ума нет. Раздели, остригли, переселили. переименовали — «инокиня Анастасия». Старый приблудный грек пропел «Отрекается» — и по-ихнему меня не стало, умерла, исчезла. Косу обрезали, черную сорочку всучили и отдали своему богу. Тут и страж от него: «Здравствуй! Пришел дух крепить, ибо чего князь Василий пожелал, то и правда!» Так ли, поп, просто? Идолов вы срубили, волхва зарезали, кресты на людей надели — по-вашему больше нет нашей веры, все, как овцы, побрели на ваш выпас? Э-э, нет! Вот выйду, и сейчас же возгорится затоптанный вами костерик.
Рогнеда надела рясу, повязалась платком и вышла на двор. Пусто и тихо стало вокруг Заславля с уходом Добрыни, лишь густо валялся сор от тысячного войска и множеством кострищ рябела земля. У капища безмолвно стояла небольшая толпа баб. Рогнеда протиснулась вперед и увидала мертвого волхва — как зарубили его дружинники, так и лежал он окровавленный среди щепы от посеченного идола.