Мать Анастасия села в кут, и мысль ее догнала Рудого на звонкой дороге, выметенной ветрами до сверкающей чистоты. Рысит конь среди высоких приречных сугробов, разносится эхом топот по спящим лесам, и скоро, думает мать Анастасия, все начнет исполняться. Исполнится ее мечта: приедет сын, она сбросит черную хламиду, обнимет внуков, Изяслав увезет ее в Полоцк, и княжеским именем будут называть свою бабку маленькие Всеслав и Брячислав. Пусть мчит Рудый — единый ее помощник и кмет. Не может она нанять варягов, чудь, мерю, пообещать им на разгром города; нельзя ей рассчитывать на мечи, нет у нее дружины и воев… Только живая память спасет ее, та боль, которую терпел вместе с нею Изяслав; он все должен вспомнить: ее восстание, ее любовь, ее сказки, ее завет. Пусть мчит Рудый, пусть летит в Полоцк ее зов… Она вознаградит Рудого за эту одинокую скачку по Свислочи сквозь мороз, за его веру и помощь. Она возьмет Руту с собой; вместе их вывезли двадцать лет назад, вместе с Рутой она вернется. Нет, она не забудет Руту, не оставит тосковать в чужом, позабытом Заславле; они войдут в Полоцк, все увидят их, вспомнят давние, убитые годы и воспрянут душой… Это будет победа, счастье после многолетнего странствия по страданиям.
Смутно колебались перед глазами Анастасии виденья неких новых срубов, надворотных башен, княжей избы, где поведет службу поп Симон, и высокой стены из дубовых городен, неприступных для князя Владимира. Увиделось ей летнее утро в Заславе, последнее утро заславского заточения, тиун Середа низко склонился с долгожданной вестью: «Княгиня, прибыл твой сын.» Она скинет проклятый скорбный платок. она бежит. и вот он, ее Изяслав, на том самом месте, где разлучили их Добрыня и Бедевей, и вечность, протекшая с того дня, превратила рыдавшего мальчика в статного мужчину, в умного, сильного мужа, в Рогволода наследника, в князя Полоцкой земли. Она вглядывается в незнакомое и такое знакомое лицо, отыскивая памятные черты, а он вглядывается в лицо матери, возвращаясь через прожитые годы в детство, не узнает ее, взгляд его напрягается, он прилагает к ней — седой, усталой, порезанной морщинами — давний, сохраненный в сердце молодой ее облик. Вот узнал, сердце его дрогнуло, он ступил к ней, и слеза, слеза в глазах — живая вода для ее новой жизни.
В сумерки, в урочное свое время появился поп Симон, и вечер потек обычным порядком, повторяя сотни точно так начатых и прожитых вечеров.
— Что почитать тебе, мать Анастасия?
— Что хочешь, отец Симон.
Отец Симон решил читать про Иуду. В былые чтения Анастасия сталкивалась с попом на этом рассказе. Она спрашивала: «Ответь, поп Симон, если было суждено пострадать твоему Христу, то и Иуде было суждено предать? Одного Господь послал на крест, — другого — получить за то деньги. В чем же вина его, если исполнил он не свою волю?» Поп Симон возражал: «Двенадцать учеников было у Христа. Всем было дано тянуть злой жребий, а предал один, и предал из корысти. Великий смысл сокрыт в этом рассказе: всегда отыщется слабый духом, кто предаст. И мы, помня о том, должны выжигать в себе язву корысти». Но сейчас не откликнулась мать Анастасия на смысл Иудиной судьбы: подчеркнуло серебро грубость его предательства. А если не за серебро предают — как тех назвать? Разве ее саму так не предавали?
Поп Симон, заметив в Анастасии некое скрытое беспокойство, стал читать об искушении господа в пустыне. Но и подвиг твердости Христа не затронул мать Анастасию. Сорок дней терпел, думала она. Вот потерпел бы он одиночество одиннадцать лет. Сорок дней нетрудно держаться, а если год за годом искушают забыть свою правду — как выстоять? Ведь и поп Симон против; радостно будет ему, если я от своих надежд сама откажусь. Каждый своим дорожит; вот и она не отречется, хоть предавали и еще предадут…
«Симон, добрый мой Симон, — говорила она ночью, — духом привязалась я к тебе, потому что ты единый на свете, кто любит меня бескорыстно, как бедную бедствующий брат. Любил меня отец, но рассчитывал получить на мне княжеские выгоды. Твердили мне, Симон, что для того я женщиной родилась, чтобы Полоцку принести пользу.
Живая, светлая становилась я пред полоцкими мужами, а они, глядя на меня, видели корысть для земли. Могло иначе свершиться, чем свершилось… Мог Ярополк победить, могла я убежать от Владимира на волоке, могла обезуметь, броситься в омут, уйти в лес к волхвам. Но изначально была я обречена; эта обреченность до сего дня во мне — ничто ее не вытравило. Поэтому не виню полоцких стариков, решавших мою жизнь, как жизнь овцы; так устроена жизнь, что никому нет воли, а нет воли — нет и милосердия, которого требует твой Бог… Все обуяны корыстью, и ты, поп Симон, тоже: не берешь ты гривны, зато требуешь веры. Князь Владимир — покорности. Покажи мне того, кому ничего не надо. Нет таких! Покажи мне таких, кто дает и не ожидает возврата.»
«Что пугает тебя, мать Анастасия? Зачем винишься?»
«Одиночество, отец Симон. Вынуждена просить».
«Кого, мать Анастасия?»