Отец Симон обнял ее; спасенные, вынесенные внезапной волной на счастливую твердь, шептали они друг другу простые слова своей радости. О Господи! Через двадцать лет совершилась ее мечта, исполнилось навеянное Марой виденье счастья. Светлое сердце — вот истинный белый всадник, все прочие — ложь. Седой, с перебитыми ребрами, бескорыстный отец Симон — вот ее всадник, он приней ей любовь, и ничего ему не надо от нее, он пришел к ней нищей, изъятой из жизни, потому что любит. Пуржило, свистело за стеной, плыла зимняя ночь, первая счастливая ночь Анастасии в ее третьей жизни, пока не оборвал ее прибитый метелью крик петуха. Мать Анастасия, вдруг забоявшись некоего сглаза, отправила Симона… Он вышел; она глядела, как исчезает в снегу темная его фигура и колким снегом закрываются следы его ног. О Мара, Мара! Как поздно! О Господи…
Глава четырнадцатая
Как-то приснился Анастасии короткий сон; прост и горек он был, как смертная минута. Приснились мать и отец на пороге давнего, Владимиром сожженного дома. Стоят они, изнуренные разлукой, и тянутся к ней умоляюще их слабые руки, и пройти в дом, избежав их объятий, невозможно. Но если обнимут — уведут к себе, в могильную темноту. И она отступает от родителей, говорит им — нельзя, милые, нельзя вас пожалеть и обнять, у меня дело неисполненное. Растаяли их образы, и осталась перед нею чернеющим проемом открытая дверь в избу. И страшно ей переступить порог, потому что там, чувствует она, затаились и ждут ее другие людки, тесно набиты ими покои дома. Не видит она никого, но словно видит, как в немом терпенье сидят там братья, и рядами вдоль всех стен побитые полочане, и старая бабка Предслава, и с укоряющим взглядом заславский волхв. Ждут ее, что-то должны сказать ей — у них обида.
Анастасия рассказала сон Симону. Тот загрустил, понимая ее желание.
— Пойми, мать Анастасия, — сказал он жалостливо. — Силен князь Владимир. Нет никого, кто может с ним воевать. Вот он ввел десятину для церкви; каждая десятая гривна, каждый десятый сноп пойдут церкви. Восславит его церковь. Скоро везде станут большие храмы, и вера сведет воедино разные земли. И сейчас церковь славит князя — так должно. Он и крещение принял для крепости власти. Ибо власть кесаря — власть от бога. В Византии кесарь не только в миру, но и в церкви главный. Вот и князь Владимир решил, что и у вас должно стать, как у ромеев. Раньше он был князь, но пред вашими старыми богами стоял наравне с народом, сейчас он выделен. И не потерпит… Новгород его к власти привел, а взбунтовался — и порубил Добрыня новгородцев.
Неужто думаешь тебе удастся? Тебе и расстричься не дадут — надо, чтобы церковь разрешила… У Христа все чисто, в церкви — не все. Отец Кирилл грех взял на душу, когда насильно постригал тебя. Его за это спросит господь, но тебе митрополит не вернет волю. Сама расстрижешься — тебя отыщут и вновь в схиму.
— Не те, не те слова говоришь, — нахмурилась Анастасия. — Вот гляди! — и поп Симон последовал взглядом за ее перстом, нацеленным в потолок. Висели там пучками травы.
— Вот аир, полынь, зверобой, девясил, — называла мать Анастасия, — а этот пук, знаешь что? — и зная, что поп Симон не может знать, сказала, наклоняясь к нему и глядя в глаза: — Это, отец Симон, цикута. Если корни ее истолочь, и настоять в вине, и выпить ковшик — тогда скоро и легко окажешься в той избе, где сидят и ждут живых людки. Давно висит эта травка. А почему не испита? В самый худший день тлела во мне надежда, что переменится судьба. А сейчас, отец Симон, мои лучшие дни, я счастлива, и приснился этот сон, чтобы я не забылась о том, чего ждала двадцать лет.
— Недолго побудешь там, мать Анастасия, — сказал Симон. — Сама знаешь почему.
— Хоть день, — улыбнулась Анастасия. — Мне слово твоей любви искуплением за годы бедствий стало, одно слово годы перевесило. А один день в Полоцке всю мою жизнь искупит, вина снимается с сердца. Разве мало, отец Симон?
— Не знаю, мать Анастасия.
Прозвучало это как просьба: «Не надо, мать Анастасия!» Он хотел удержать ее возле себя.
— Не хочу бояться, отец Симон, — ответила она.
В закатный час, под гулкий удар била мать Анастасия вошла в башню, где стоял запахнутый в кожух Рудый, кивнула ему и взобралась на обзорную вышку. Вокруг детинца теснились дворы, и сейчас, выползая из волоковых окон, поднимались над хатами дымы вечерней топки. Впереди над снежной равниной болота тяжело тянула к роще на городских могилках стая ворон. Резко хлопали в морозном воздухе крылья, изредка раздирало тишину злое карканье вожака. Черный пласт стаи рассекал надвое круг закатного солнца — остылый малиновый круг, уносивший с собой еще один день жизни. Кружа над рощей, разбираясь парами на сиденье в померзлых гнездах, стая заграяла, и хриплые крики разлетелись над заславским жильем, возвестив близость ночи, время нечисти, волчьей охоты, лихой татьбы.