Проведя в пансионате два часа, в полночь я отправился за этим дураком, но едва вышел за пределы территории пансионата, как увидел его, он, шатаясь и спотыкаясь на каждом шагу, брел мне навстречу по улице.
Лицо его, рубашка и штаны были залиты кровью, обильно струящейся из головы. В первую минуту я подумал, что ему прострелили череп, но, к счастью, это была лишь огромная ссадина, проходящая от брови почти до самого темени. Появление окровавленного человека вызвало в пансионате нечто близкое к восторгу. Заботливые вахтерши нашли не менее заботливых медсестер, и Николке была оказана самая неотложная помощь. Вскоре он лежал в своей постели с основательно забинтованной головой и смотрел на меня жалобным взглядом. Из его рассказа выяснилось, что когда пляж полностью обезлюдел, к нему подошли три человека и попросили закурить. Он полез в карман за сигаретами и уже в следующую секунду очнулся в кустах, обрамляющих пляж, весь в крови и с саднящей болью в голове. Он не помнил их лиц и не знал, чем они ударили его.
Ночь он стонал и лишь под утро уснул обессиленный. Весь следующий день мы решали, как быть — ехать в Феодосию или немного отсидеться на месте. Еще через день врач, обследовавший Николкину рану, сказал, что началось сильное нагноение и нужно срочно ехать в Москву, делать операцию. Так мы и не добрались до раскопок в Кафе, а вместо этого вернулись в столицу нашей демократической Родины. В дороге Николка раздраженно ругал меня за то, что я, видите ли, прихвостень нового мирового порядка, вожу дружбу со всякой сволочью из «Молодежной газеты» и сам не ведаю, что уже куплен с потрохами за чечевичную похлебку. Я обещал ему похлопотать, чтобы мой отец усыновил его. Иван Васильевич и Николай Степанович спелись бы лучше, чем голубок и горлица. На вокзале в Москве мы окончательно разругались, когда я, обидевшись на Николку, стал ерничать по поводу «Русского стяга», а Николка в ответ обозвал меня прихлебателем, проамериканившейся пустышкой и не глубоко русским человеком.
— Ты не глубоко русский человек! — прорычал он мне в лицо, и я почувствовал себя немецко-фашистским танком, навстречу которому вышел израненный, весь в бинтах, боец со связкой ручных гранат. — Я отвык от общения с такими, как ты! Я знать не хочу тебя до тех пор, пока ты не очухаешься! — метнул он.
С тем мы и расстались. Через неделю я позвонил и узнал, что ему сделали небольшую операцию, очистили рану от гноя, замазали необходимыми мазями, и опасность заражения миновала. С удовольствием рассказав о своих мучениях и спасении, Николка вспомнил, что мы с ним поругались и сказал:
— А почему это, собственно, тебя так волнует? Ты бы лучше, Федя, позаботился о ком-нибудь из своих демократишек.
— Катись ты к черту! — сказал я и повесил трубку.
В начале августа я снова позвонил ему, но его все не было и не было дома. Тогда я позвонил его маме и узнал, что Николка все же отправился на раскопки в Кафу. Без меня. Тут уж я всерьез обиделся на этого дурака. Все-таки он затаил на меня злобу за то, что я тоже был с Ларисой.
Между тем, время шло, и пропасть между днем сегодняшним и тем утром, когда я проснулся один в номере гостиницы «Кубань», становилась все шире и шире. В августе я сломал ногу и почти целый месяц провел в больнице. Стояло жаркое солнечное лето, и вместо того, чтобы где-нибудь купаться и загорать, я проводил время на больничной койке, читая вслух всякую богословскую литературу, которой, навещая, снабжали меня Лена и Игорь. Я нашел некий вкус в этом чтении, хотя и не обретал для себя того, что обретали у Иоанна Лествичника, Серафима Роуза, Иоанна Кронштадтского, Дионисия Ареопагита и прочих таких авторов мои религиозные друзья. Чтение книг Нилуса развлекало, но не вдохновляло меня на подвиги. Просто в то время я еще не постиг, что прощение выше возмездия. Я еще мечтал о какой-то немыслимой каре всем, кто полюбил издеваться над людьми, каре, которая произойдет на глазах у всего человечества.