– Ничего. Жива пока. Но профнепригодна, –засмеялась Марина, ставя сверкающий и тяжелый чайник на плиту.
– Да, – вздохнул он, – Все не как у людей… судьба-индейка…
– Слушай, пошли туда, – морщась пробормотала Марина, – А то тут накурено…
Чайник остался одиноко посверкивать на плите, голубой ночничок перекочевал в комнату.
Потирая затекшую спину, Сергей Николаич прохаживался, разглядывая висящие на стенах картины. Марина села по-турецки на тахту.
Он надолго остановился перед вариантом рабиневского «Паспорта», потом повернулся к ней:
– Ну вот объясни мне, пожалста, что хорошего в этом?
Марина Перевела взгляд на слабо освещенную .ночником картину:
– Ну… она очень правдивая…
– Правдивая? Что здесь правдивого? Тут злоба голая и больше ничего…
– У него тяжелая судьба…
– У нас у каждого тяжелая судьба! – резко перебил ее Сергей Николаич, засовывая руки в карманы и прохаживаясь по комнате, – Дядя вон мой – Володя. Никакой не художник, не поэт. Столяр обыкновенный. На войну пацаном пошел. Под Киевом обе ноги оторвало. После войны на протезах в техникум поступил, а в сорок восьмом его посадили неизвестно за что. Пять лет отсидел, туберкулез нажил. Потом реабилитировали…
Он помолчал, разглядывая начищенные концы своих ботинок, затем продолжал:
– Ни жены, ни детей. И пенсии-то по-настоящему не нажил. Живет под Подольском, работает сторожем. Тут, казалось бы, любой на весь свет окрысится. А он…
Сергей Николаич повернулся к ней, приложил руку к груди:
– Видела б ты этого человека. У него ни гроша за душой, кроме костылей и нет ничего. А я вот, сколько его ни вижу, – никогда нытья от него не слыхал. Никогда! И чтоб он на судьбу пожаловался?! Такого не было! А эта картина? Он-то щас сам где?
– Рабин? В Америке…
– Вот! В Америке. И наверно уж не под забором умрет, а в теплой кроватке. Так вот когда он эту мазню царапал, он знал, знал, что в Америку подастся! Знал! Стало быть – врал! А ты говоришь – правдивая картина. Ложь! Ложь и злоба. Ну чему она научит? Лжи и злобе. Он-то сам наврал, да и смотался, а ты вот, твое поколение, которое на таком вот говне выросло, теперь и расплачиваетесь!
Он замолчал, раздраженно потирая расрасневшиеся щеки, подошел и сел рядом на край тахты:
– Знаешь, Марина, я человек, в принципе,темный, необразованный.
– Ну, не скромничай…
– А чего скромничать. Правда есть правда. Школа, техникум, армия, институт заочный, завод. Был и рабочим, и мастером, и замначальника цеха и начальником. А щас вот – секретарем парткома избрали. Так что на выставки ходил редко, в измах не силен. Но одно я знаю четко, – вся вот эта зараза никуда не ведет. А вернее ведет – за границу. А тут – все злобой, пьянками и сплетнями кончается. Все ваше дурацкое диссидентство. – Почему дурацкое?
– Потому что дурацкое и есть. Ну что в нем хорошего, вдумайся! Кричать, критиковать, насмехаться? Ты думаешь мы не знаем ничего, а вы нам глаза открыли?
– Нет, я так не думаю, – Марина устало привалилась спиной к стене.
– Пойми, критиковать легче всего. А труднее – дело делать. По-настоящему, по-деловому. Делать дело. А не гадать как спасать Россию…
– Но система-то советская никуда не годится…
– Кто тебе сказал?
– Ну как же… все говорят…
Он насмешливо тряхнул головой:
– Если б она никуда не годилась, нас бы давно уж раздавили. И места б мокрого не осталось.
– Ну, это слишком…
– Не слишком. В самый раз! – отрезал он и крепко положил руку на Маринино вельветовое колено, – Вот что, Марина Ивановна, давай-ка потолкуем по-мужски. Скажи, ты русская?
– Русская.
– Родилась где?
– В Подмосковье.
– В России, стало быть. И живешь в России. В Америку не собираешься мотать?
– Да нет…
– Так. А теперь скажи, ты советских людей любишь?
– Ну, я всех людей люблю…
– Нет, скажи, ты наших любишь? Наших! Понимаешь?! Наших! Любишь?
Марина грустно улыбнулась, вздохнула. Этот крепкий человек в белой рубашке, с неуклюже завязанным галстуком, с широкими грубыми ладонями смотрел своими серо-зелеными, слегка пьяноватыми глазами пристально и требовательно.
Марина невольно перевела взгляд на висящую над столом фотографию: два одинаковых лица с одинаковым выражением смотрели на нее, но как по-разному они смотрели! Одно – далекое, расплывчатое, сероватое, смотрело призрачно и равнодушно, другое – совсем близкое, живое, разгоряченное, с бисеринками пота на лбу упиралось своим упрямым взглядом в ее глаза и каждым мускулом ждало ответа.
– Ну я… – пробормотала Марина, – Я не знаю…
Дальнее лицо смолчало, а у ближнего быстро задвигались упрямые губы: