Вообще, поэт ли тот, кто не задумывался о быстротечности человеческой жизни, знание чего дано Господом только человеку?! И о жизни после смерти – духовной и телесной. Маяковский жаждал воскрешения не только духовного, но и телесного. Пусть не навсегда, но «свое дожить хочу».
Много, очень много о смерти размышлял и писал Лермонтов. Одно из его, Лермонтова, как бы посмертных обращений к женщине послужило Пастернаку прообразом его стихотворения «Август», хотя мистической и житейской достоверности лермонтовского текста Б.Л. не достиг:
СОН
У Пастернака:
Возлюбленная Лермонтова на балу в Петербурге почувствовала, почти увидела, что ее поэт убит, лежит на песке дагестанской долины, и мертвый тут же почувствовал, что она почувствовала, что он убит, – вдруг встрепенулась и содрогнулась. Этого довольно. «Провидческий» посмертный голос Пастернака произносит торжественную, несколько напыщенную, прощальную «речь». Быкову следовало бы написать, что не только у Маяковского, но и у его героя Пастернака смерть является «подзаводом» творчества. Как и у Пушкина, и у Лермонтова, и у Толстого. Все дело в том, «подзаводом» какого творчества становится смерть – некрофильского или жизнестроительного. У Маяковского: «И жизнь хороша, и жить хорошо!». Таков лейтмотив всей поэзии Маяковского – не только советской.
Если бы Пастернак не знал сомнений во всем, что он творил, не думал о смерти (а он думал, пытался покончить жизнь самоубийством), это значило бы, что в его сознании отсутствует метафизическое измерение. А это не так. В «Докторе Живаго» в период творческого подъема, когда Б.Л. писалось особенно хорошо, ему привиделся мальчик с узкими киргизскими глазами: «Совершенно ясно, что мальчик этот – дух его смерти или, скажем, просто его смерть?»[85]
Опрометчиво было противопоставлять Пастернака Маяковскому по линии «жизнь – смерть». Тут Пастернак, а вместе с ним и Быков явно проигрывают Маяковскому.
Я к этой теме еще вернусь. А пока о том, как Быков сталкивает Пастернака и Маяковского с Лермонтовым. «Пастернак, – напоминает Быков, – посвящает “Сестру мою жизнь” Лермонтову – как современнику, как живому, а Маяковский ссылается на Лермонтова в стихотворении “Тамара и Демон” панибратски до оскорбительности: “Налей гусару, Тамарочка!” – это мило, конечно, но за гранью вкуса» (с. 269). Даже так! Напомню Быкову, что не кто-нибудь, а Пастернак еще в 1915 г. говорил; «Маяковскому – 22 года, а вкусу его 222». А как воспринимали Маяковского крупнейшие поэты Серебряного века, не обделенные художественным вкусом? Об этом свидетельство того же Пастернака. Он рассказал, как Андрей Белый (мастерством которого когда-то восхищался Вл. Вл.), только что вернувшийся из заграницы, в 1917 г. слушал, как Маяковский читал поэму «Человек» на собрании знаменитых поэтов России. «Он барельефом, каким я всегда видел его на времени, высился среди сидевших и стоящих, и то подпирая рукой красивую голову, то упирая колено в диванный валик, читал вещь необыкновенной глубины и приподнятой вдохновенности… Андрей Белый слушал как завороженный, ничем не выдавая своего восторга, но тем громче говорило его лицо. Оно неслось навстречу читавшему, удивляясь и благодаря. Белый слушал, совершенно потеряв себя, далеко-далеко унесенный той радостью, которой ничего не жаль, потому что на высотах, где она чувствует себя как дома, ничего, кроме жертв и вечной готовности к ним, не водится. Случай сталкивал на моих глазах два гениальных оправдания двух последовательно исчерпавших себя литературных течений. В близости Белого, которую я переживал с горделивой радостью, я присутствие Маяковского ощущал с двойной силой. Его существо открылось мне во всей свежести первой встречи»[86]. Поэма «Человек» (1917) была последней, которую принял Пастернак. Нашлись у него добрые слова и для поэмы «150 000 000» (1918). Пьесу «Мистерия-буфф» и все последующее творчество Маяковского Пастернак «забраковал».