0 внезапной беде. Добровольный уход из жизни окрасил фигуру Маяковского трагическим светом. Все связанное с его именем обрело огромный смысл»[88]. В книжке Маяковского «Как делать стихи» Данин прочитал, что Маяковский назвал гениальным четверостишие Пастернака[89]. Только с этих пор высоколобый интеллектуал заинтересовался Пастернаком. Так кто же и кого вводил, «как картошку»? Не Маяковский ли Пастернака? А уж если говорить о насильственном внедрении картошки, то не мешало бы еще вспомнить, что картошка стала «вторым хлебом» россиян, а во время Великой Отечественной, в тылу и в первые голодные послевоенные годы, когда не хватало и ржаного, картошка стала «первым» хлебом. И не в укор Пастернаку – он-то был и остался элитарным поэтом. А «соперничество» существовало только для доктора Живаго. Маяковский о соперничестве подозревал, но не уничтожал Пастернака приговором – «никакой». Правда, еще в 1927 г Маяковский цитировал критика Лежнева: «Маяковский, конечно, не только поэт, но вождь, глашатай, даже теоретик школы. Этим он коренным образом отличается от Пастернака. Перед нами не только две разных индивидуальности, но два принципиально различных типа поэтов. Эпоха, в зависимости от своих требований, ставит то одного, то другого в главный фокус литературы. Когда время ломки искусства. выдвигает вперед футуризм и его знаменосца Маяковского, Пастернак остается в тени. Когда время выдвигает Пастернака, Маяковский остается в тени» (с. 121, 386). С тех пор байка Лежнева о Маяковском и Пастернаке повторялась неоднократно. Повторил и развил ее Быков. Маяковский и тогда не согласился с ней. Нет резона соглашаться с ней и сегодня. Борясь за «престол», Пастернак запамятовал – был еще один претендент на звание «лучшего» – Осип Эмильевич Мандельштам, бесспорный поэтический гений, коему более, чем кому-либо другому, Пастернак был обязан своей славой. Мандельштам был щедрым, знал близко всех выдающихся поэтов – своих современников – и не завидовал «Кузьмину, Маяковскому, Хлебникову, Асееву, Вячеславу Иванову, Сологубу, Ахматовой, Пастернаку, Гумилеву, Ходасевичу – уж на что они не похожи друг на друга, из разной глины. Ведь все это русские поэты не на вчера, не на сегодня, а навсегда»[90]. Пастернак любил дореволюционного Маяковского. Послереволюционного не понял, разлюбил и от высокой поэзии «отлучил». Мандельштам же принимал и ценил всего Маяковского, и автора дореволюцион-ныхтрагических поэм, и автора советских агиток, плакатов и лозунгов. Несравненный знаток русской и мировой поэзии, сам поэт пушкинского склада, благородства и широты взглядов определил: «Маяковским разрешается элементарная и великая проблема “поэзии для всех”, а не для избранных. Великолепно осведомленный о богатстве и сложности мировой поэзии, Маяковский, основывая свою “поэзию для всех”, должен был послать к черту все непонятное, то есть предполагающее в слушателе малейшую поэтическую подготовку. Однако обращаться в стихах к совершенно не подготовленному читателю, столь же неблагодарная задача, как попытаться усесться на кол. Маяковский же пишет стихи весьма культурные: изысканный раешник, чья строфа разбита тяжеловесной антитезой, насыщена гиперболическими метафорами.»[91] В статье «Буря и натиск» (1923) Мандельштам для контраста рядом с пассеистом Хлебниковым поставил Маяковского «с его поэзией здравого смысла». О Вл. Вл. Мандельштам итожит: «Великий реформатор газеты, он оставил глубокий след в поэтическом языке, донельзя упростив синтаксис и указав существительному на почетное и первенствующее место в предложении. Сила и меткость языка сближают Маяковского с традиционным балаганным раешником. И Хлебников, и Маяковский настолько народны, что, казалось бы, народничеству, то есть грубо подслащенному фольклору рядом с ними нет места. Однако он продолжает существовать в поэзии Есенина и отчасти Клюева»[92]. Приятно сознавать, что такой изощренный, такой требовательный к подлинности поэт так снайперски метко, не в пример Пастернаку и мелкотравчатым критикам, оценил ассенизаторский агитпроп Маяковского. Более всего отзыв Мандельштама об особенностях поэтики Маяковского совпадает с самооценкой Вл. Вл. (за полмесяца до гибели) на диспуте в Доме печати 27 марта 1930 г. Там продолжалось шельмование «Бани». Зоилы язвили: «Балаган», «Петрушка». Думали – проняли никудышника. А Маяковский обрадовался: «Как раз я и хотел и балаган, и петрушку». Хула обернулась похвалой, сродной мандельштамовской. На Страшном суде зачтется опальному антикизирующему стихотворцу то, что он объяснялся в любви к затравленному, обреченному собрату. Маяковский наступил на горло собственной песне ради агитпроповских раешников и частушек, но не перекрыл дыхания, не задушил своего героического баса. Соперничество между Пастернаком и Маяковским продолжалось и после гибели поэта вплоть до смерти Пастернака (1960). Пастернак резко изменил отношение к Маяковскому после гибели последнего. Эта перемена проявилась в очерке «Люди и положения» (1957). Бенедикт Сарнов вспоминает: «Современники, сохранившие свою влюбленность в Маяковского, восприняли это как предательство. Они говорили (я это слышал от многих), что Пастернак этими своими высказываниями предал не только Маяковского, но и себя. Отказался от своей юношеской любви к Маяковскому, перечеркнул ее, сделал вид, что ее как бы и не было. В сущности предпринял попытку переписать свою собственную жизнь»[93]. Далее Сарнов приводит слова Александра Гладкова об этом очерке Пастернака, где Б.Л. объявляет Маяковского «никаким»: «Какая злосчастная аберрация памяти толкнула его (Пастернака) на это такое мелкое, субъективнейшее и во всех отношениях неверное суждение!»[94] Сарнов комментирует: «В тоне, каким Пастернак заговорил о Маяковском. в самом деле – тут Гладков был прав! – появились какие-то раздраженные, мелочно