Не менее знаменитые привозные торговки тоже были тут как тут, и Фруктовый пассаж стоял. Ура-патриотический «Октябрьский рынок» так и не прижился, Привоз остался Привозом — гремучим, кипучим и шумным. Он как раз оживал, наполняясь торговцами и покупателями так же стремительно, как волна выбегает на берег. Остап слез с телеги, утер сметанные усы рукавом, умильно подмигнул молочницам и практически немедля прицепился к торговке рыбой, принимавшей у рыбачков свой ароматный товар.
— А что, тетенька, говорят, что через пять лет мы будем жить лучше, чем в Европе? — спросил он, лукаво склонив кудрявую голову к могучему плечу.
— А шо, у них таки случится революция? — не медля ни секунды, отбрила та и гаркнула, смерив великого комбинатора презрительным взглядом, уже для окружающих: — Как вам это нравится? Сынок моей бедной покойной бездетной Розочки нарисовался!
Остап осклабился барракудой:
— Не кипятитесь, мадамочка, сварите вашу тюлечку в уху.
Торговка осклабилась в ответ.
— Фруктовый стоит? — уточнил он на всякий случай.
— Возьмите глаза в руки! — мотнула та головой в сторону изящного строения.
Сердце Остапа пело. Он был дома. Ироничное «шо» и «не делайте мине нервы!» ласкало ухо со всех сторон. Он отправился шататься по Привозу, прихватив с собой ополовиненную крынку, и уже через минуту азартно торговался за остатки сметаны с каким-то старичком, а еще через две держал за ухо типичного одесского беспризорника, неизвестно что пытавшегося выудить из девственно-пустого остаповского кармана.
— Ловите ушами моих слов, ви, босяк! — отчитывал великий комбинатор, перейдя на певучий язык своей юности. — Ви таки плохо кончите!
Сакральные слова про ключ, квартиру и почитание Уголовного Кодекса там тоже звучали.
Дав мальцу назидательного подзатыльника, Остап двинулся дальше. Обаяние его, подпитываемое просоленным воздухом малой родины, сверкало и искрилось. На Дерибасовскую Остап вышел уже сытым. К вечеру в нем сидело столько жареных бычков и пива с рачками, что он едва мог дышать. Медальное лицо его горело, особенно левая щека, а костюм был подозрительно влажным с одной стороны и странно припахивал. Расчувствовавшись, сын турецкоподданного посетил тот милый его сердцу уголок Молдаванки, в котором когда-то осчастливил этот свет, маму-почти-графиню и папу-турецкоподданного своим появлением, да и в целом был несколько неосмотрителен. Конечно, там кое-что переменилось, и многих друзей юности было уже не отыскать. Родственников же у Остапа давно не водилось — по воле рока он сделался круглым сиротой еще на предпоследнем гимназическом курсе. Однако оскорбленные им когда-то в лучших матримониальных чувствах одесские дамочки все еще проживали по прежним адресам. Подруги юных лет, и особенно их мамаши, оказались не чета мадам Грицацуевой — следовало это предвидеть! И все, как на подбор, правши. От одной даже пришлось отступать задом, точно раку, попутно убеждая разошедшуюся мадам, что эти чудные близнецы-семилетки с влажными черными греческими очами никак не могут быть его, поскольку совершенно на него не похожи. Да и вообще, семь лет и девять месяцев назад его, Бендера, тут в принципе не стояло.
Отведя душу, скандальная девушка махнула полотенцем — близнецы в самом деле не походили на Остапа ни капли, просто он не вовремя подвернулся под горячую руку.
— Устроили хипиш из ничего, — бурчал блудный сын «Жемчужины у моря», ретируясь.
Великий комбинатор провел в Одессе все лето, не считая нескольких коротких «рабочих» командировок по окрестностям. Он дочерна загорел, вернул себе прекрасную форму, ежедневно плавая в море, и почти забыл тот язык, на котором общаются к востоку от Крыжановки. Жизнь он вел размеренную, веселую и даже культурную: посетил однажды в компании очаровательной лялечки*** чудно восстановленный после пожара 1925 года оперный театр им. товарища Луначарского. Коммунистическая опера «Щорс» ему внезапно понравилась. А вот железобетонный занавес с асбестовым покрытием, установленный вместо погибшего в огне железного, весом в восемнадцать с половиной тонн, Остапа не впечатлил. Скорее напугал.
— Слишком много шику. И тонн, — и великий комбинатор поежился, вспомнив пережитое в театре «Колубма» землетрясение. Быть придавленным таким занавесом ему показалось чудовищным.