— Да разве ж они существуют?
— Экий ты невер, Паша! Да ведь ты видел их! — укорила баба Нина.
Пашу ожгло стыдом и еще какой-то тоской, будто и тут виноват. И вдруг вспомнил:
— Мама! Бабушка! Мне бежать надо! Торопиться! Они с ума сходят, волнуются!
Его не удерживали, глядели с улыбками, а баба Нина протянула вышитый платок.
— Возьми на память!
В каждом уголке наискосок стояло имя: Нина, Игорь, Ольга, Петр, а посередине — личико детское, надо лбом — кудряшки, щечки пухлые, и крылышки над головкой домиком согнуты.
— Прощай, Паша!
— Прощайте!
Сошел со ступеней, у березки пошарил: «может, и мне перо найдется?». Не видать. И побежал. Солнце садится, пора спешить, а дом — рядом совсем: за овражком лужок, речку по деревянному мосту перебежать… смотри-ка рыба плещется, вон, шляпой накрылся, рыбак на берегу сидит, потом перелесочек, а вот и Любавино.
Ах, как тепло, как тепло стало ему! Он возвратился. И какая разница, чем он обременен, когда за ветхим забором виднеются кусты шиповника и терна и тропинка сквозь лаз в заборе ведет через сад и огород — к дому. И сладкий запах щекочет ноздри — бабушка печет пироги, и доносится слабый, но чистый голос: «Давай пожмем друг другу руки и в дальний путь на долгие года». Мама возвратилась. Сейчас Паша кинется туда, обнимет ее, прижмется, уткнется в ее домашний, весь в крупных розах халат: «Ма-амочка!» Солнце вот-вот сядет, но его незаходимая радость сияет все ярче и ярче. Он склоняется, чтобы нырнуть под доску, болтающуюся на одном гвозде, и тут застывает и разгибается, всей душой исходя слезами по утраченному в один миг.
Там, на опушке леса, откуда он только что вышел, горел костер и темнели в сумерках фигуры вокруг. Словно магнит, тянул его родимый дом, но уже наступила трезвая ясность ума. Он бродил, он искал и вот видит воочию: его картина, его творчество и больше, чем творчество, — его спасение, его будущее. Он отступил от забора и сделал первый, горький, трудный шаг к лесу. Он шел медленно, пересчитывая сидящих людей, — их было двенадцать, шел, боясь прийти и заглянуть в их лица: он, тринадцатый ученик Паша, предатель, представитель человечества, сын и наследник вырожденческих традиций.
Сумерки сгущались. Призывно трепеща, мерцал костер, изредка вспыхивая и клубясь дымком и выбрасывая факел искр. А в небе (он угадал это точно) стоял конус света, будто отраженное пламя костра. И напрасно его, Пашу, будут сейчас судить, может быть, просто перекинувшись скорбными взглядами, — он осудил себя сам, осудил окончательно и бесповоротно. И смысла нет ни в чем, если обреченно западает он на этом тринадцатом клавише, там, где должен прийти не видевший и уверовавший. Все Пашино несчастье и сиротство восставало против суда. Он желал, он жаждал милости. Идя, он протягивал руки и бормотал, торопясь и захлебываясь, все рассказывал свою жизнь: описывал детство, и встречу с контактерами, и общение с духами, и свое непрестанное обольщение неким страстным и великим образом. Здесь он остановился, изумленный, ибо глаза обманывали его и на опушке леса он видел теперь иное. Небесный конус соединился с костром, и свет сиял ослепительно, падая в кольцо сомкнутых рук человека, лежавшего ниц. Радостный восторг и ужас захлестнули Пашу. О, сколько раз рисовал он этот сюжет, прилагая его к собственной судьбе! Но лишь теперь, пройдя сквозь себя самого, он способен постичь иное.
— О, кто же ты? Кто же ты? — спрашивает Паша и отвечает сам: Тринадцатый ученик! Апостол язычников Павел. Тот, который, не видя, уверовал. И нет никакого провала и магического числа «13» (проданной чертовой дюжины), и дорога свободная, и совершается преображение из Савла в Павла на твоих глазах.
О, как далек сейчас был Паша от того, чтобы на себя примерять апостольские одежды! Как чувствовал свою бесконечную вину, и жаждал освобождения, и имел надежду на милость!
— О Господи, — взмолился он, — ум мой, лукавый и развращенный, через который проникает зло и который я никак, никак не умею обуздать, — смири! Невинности ума жажду! Только сокрушенное сердце оставь во мне!
И, измученный и просветленный, поник главою, весь дрожа напряженной, натянутой струной, дабы услышать ответ:
— Павел!
Паша поднял голову и увидел отца Владимира.
— Как я рад! — сказал игумен. — Ты что же, с автобусом?
Не в силах удивляться далее, Паша поглядел на свои пыльные башмаки и разжал судорожно сведенные пальцы — на ладони лежал смятый квиток.
— Значит, с автобусом, — кивнул.
Монастырь, в котором Паша провел прошлый год, так и не дойдя до исповеди, обновился и похорошел. Сверкали свежей побелкой стены колокольни и храма. Отец Владимир, будто угадав настроение, умолк.
— Жених погиб в Чечне, и повсюду — гибель, — лихорадочно торопясь, словно боясь отступить, выговорил Паша. — Мне необходимо исповедаться.