Сложно представить себе всю эту красно-черную массу, обволакивающую зеленые поля. Еще сложнее представить себе ужас людей в тот миг, когда все, что они считали незыблемым, вдруг предательски рушится.
Земля.
Их эвакуировали, но куда? Они не смогут жить ни в одном другом месте.
В
В газете говорится:
Тем не менее я знаю: это он. Я знаю самовольную натуру своего сына, которому опять пришло в голову то, что может прийти только ему.
Но этот поступок слишком велик, слишком дерзок даже для него; и вообще, как он мог
И где Лиз?
Как Лиз согласилась уехать без сына?
Но ведь я же уехал.
Мысли прерываются, когда Ивонн открывает дверь подсобки, заглядывает внутрь и сообщает:
— К тебе покупатель.
При виде моего лица Ивонн пугается. Поворачивается к двери, что-то говорит, затем подходит и садится рядом со мной.
— Что случилось? — спрашивает она. В ее голосе звучит осторожное тепло.
— Вот… — указываю на газету. — Это произошло по моей вине.
— Что?
— Я уехал, и это произошло.
— Ларс,
Протягиваю газету Ивонн. Она читает статью, кладет газету на стол и вздыхает:
— Мне очень жаль. Но твоей вины тут быть не может. Это просто нелепо.
— Я поеду туда, — отчеканиваю, понимая, что иначе поступить нельзя.
— Не говори глупостей. Ты ничего не можешь сделать.
— Я могу сделать больше, чем другие. Они не знают острова. Не знают укрытий, где любит прятаться Джон.
— Джон? Тут не сказано, кто этот мальчик. Там что, больше мальчиков нет?
— Нет. Таких нет.
— Тебе нужно успокоиться, — произносит Ивонн, и я вскипаю от ярости.
Все близкие Ивонн живут тут, в своих домах, где посуда смирно стоит на полках, а стены — на фундаментах. Какое право она имеет так говорить?
— Давай ты не будешь торопиться с решением? Хотя бы пару дней, — не сдается Ивонн. — Может быть, мальчика отыщут. И потом, поездка туда займет много недель.
Она права: поездка будет долгой, да и стоит ли вообще в нее пускаться?
Хватаю чашку с кофе и разбиваю ее о стену.
Струйки медленно текут к полу.
Впервые в жизни находчивая Ивонн не знает, что сказать.
А я хватаю газету и выхожу из магазина.
На берегу штиль, волны отдыхают. Я смотрю на тихую мерцающую гладь моря и думаю: а вдруг это другой мальчик, из какой-нибудь большой семьи?
Ведь так справедливее, когда семья лишается одного из многих, а не единственного, правда? Впрочем, бесполезно ждать справедливости от жизни или от острова-вулкана, где ветер издавна смывал детей с мостков в море, а спускающийся с гор ливень уносил мужчин в последнее плавание. Но ни мужчины, ни дети, ни женщины, падавшие с тропинок, на самом деле никуда не исчезали, потому что для нас смерть и жизнь — это не два отдельных мира: для нас время не заканчивается смертью, а остается неизменным и на поверхности, и на дне, и в небе, где звезды втыкаются в живот; в конце концов, каждый из нас станет не чем иным, как маленькой точкой на огромном куполе времени.
Мы не очень-то важны для этого мира.
Но почему же нам даны сердца, для которых не является преградой ни время, ни пространство?
Я должен что-то предпринять.
Серый горизонт слегка покачивается, влага впитывается в кожу головы и разъедает ее.
Тут осень, а там в разгаре весна: тристанская весна, ее глупый ослепительный свет, такой острый, словно его вырезали ножом из бумаги. А сейчас этот нож завис в воздухе, покачнулся и упал: разумеется, это произошло весной, разумеется, гора проснулась весной и распахнула свой глаз, а ведь лава глубоко внутри нее так долго оставалась неподвижной. По крайней мере, мы верили в это, ведь надо же было во что-то верить, вот мы и верили в землю под ногами, прекрасно понимая, что от нее можно ожидать чего угодно.
И вот нас предали.
Кейптаун для тристанцев слишком велик, города беспощадны и полны болезней, с которыми их организм не справится. Они подхватят воспаление легких, попадут под машину, потому что не умеют смотреть по сторонам, разобьют лицо о стеклянные двери, потому что не заметят их.