Дальше они плелись уже совсем как черепахи, но старик, все больше обвисая, громко укорял Олега, что он, в угоду зятю, нарочно хочет довести его до инфаркта, и обещал снять с Олега фотографию неслыханной красоты, если Олег будет слушаться его, а не зятя. Олег успокаивал его как мог, пытался поддерживать его и так и эдак, но то у него задиралось пальто, и он одергивал его с нетерпеливой дамской стыдливостью, то сползали штаны, и Олег бесконечно подтягивал их, заправлял, казалось, с детства знакомое белье и перехватывал ремнем. Это уже получалось у него вполне профессионально.
Наконец старик съехал по Олегу на траву и объявил, что дальше идти не может и кровь его падет на головы его зятя и Олега. До интерната оставалось метров двести. Олег запросто дотащил бы его на себе, но старик начал брыкаться и обещал засыпать фотографиями, если Олег сбегает и позовет санитаров. Олег, однако, боялся потерять старика в темноте. Ориентиров не было никаких.
Делать, тем не менее, было нечего.
– Только вы, пожалуйста, никуда отсюда не двигайтесь, – предупредил Олег, и старик ответил очень резонно:
– Разумеется, ведь я должен сделать тебе фотографию. Если хочешь, могу на фарфоре. С женой. Только ради всего святого, сразу же возвращайтесь сюда! Если вы человек! – он вдруг вернулся к прежнему патетическому тону, служившему, вероятно, его официальной манерой.
Пухленькому доктору в приемном покое ничего не пришлось объяснять, он, не дослушав, набрал номер:
– Кого-нибудь… двоих… – и повернулся к Олегу: – Знаете анекдот: медведь спрашивает зайца…
– Простите, я боюсь его оставлять… пусть они покричат, – уже от дверей ответил Олег.
Старик не откликался.
– Эй, алло! – кричал Олег, не зная, как его назвать.
Был слышен только шум ветра в ушах. Олег почувствовал, как по лицу нарзаном побежали мурашки.
– Эй!.. дедушка! – неожиданно для себя закричал Олег.
– Да, да, да, я здесь! – словно вырвавшись откуда-то, заголосил старик и принялся стонать на разные голоса. До него было метров двадцать.
– Зять… фотографию… девяносто шесть лет… на фарфоре… – бормотал старик, и Олегу очень хотелось поскорее увидеть нормальных людей, и он с большим удовольствием издали отвечал аукавшим санитарам: «Мы здесь, здесь!»
Он радостно шагнул навстречу темной фигуре, полубессознательно удивившись ее кукольно коротким оттопыренным рукам. В свете луны он увидел пижаму и зимнюю шапку, под ней мерцало круглое, чрезвычайно дружелюбное лицо идиота. Во второго Олег уже не решился всмотреться. На сегодня с него было достаточно.
– Вам я тоже сделаю фотографии, – бормотал старик, поддерживаемый под руки. – Могу на фарфоре. Приходите с женами.
– Мне нужна фотография, – радостно поделился с Олегом идиот. – Ведь я работаю в милиции.
Олег со всей доступной ему учтивостью раскланялся и зашагал прочь, отряхиваясь от объятий со стариковским изгвазданным пальто.
Услышав обманчиво близкий шум электрички, он напоследок оглянулся на огни интерната и остро почувствовал каждую клеточку своего восхитительного организма. Он предельно отчетливо ощутил, что все это – и послушные мышцы, и ясный ум, и твердая память вверены ему только на время. Но ощутил без страха, а с какой-то необычной серьезностью. С ответственностью, что ли…
Вдруг он осознал, что всю дорогу, пока возился со стариком, он не испытывал к нему никакой такой особенно болезненной жалости – только вполне деловое сочувствие и беспокойство: не сползли ли штаны, не споткнется ли он, не простудится ли. Так вот как, оказывается, можно лечиться от жалости к людям: сделай для них что-нибудь – глядишь, и пройдет. Для душевного здоровья нет ничего гигиеничнее, чем сделать доброе дело.
Одной душе невозможно взять на себя горести целого мира. Но вынести их неизмеримо легче, если ты сделал что-нибудь, чтобы их уменьшить, – тем легче, чем больше ты сделал.
Да, стыдно бывает быть счастливым, когда на свете столько боли… но ведь хирург не может умирать с каждым своим пациентом, он непременно должен покрыть какой-то броней свою душу. Не в том ли и заключен весь секрет здоровой души – как переплавить свою боль в деяние?
Не сломаться от нее и не взбеситься, а переплавить в дело.
Тризна
Олег никогда не видел Обломова вверх ногами, но колхозный титан и вверх ногами был бы похож на маршала Жукова, изваянного римским скульптором и через несколько веков издолбанного молотком христианского фанатика, прозревшего в статуе идола, – был бы похож, если бы служба хорошего настроения не наваксила его телесным гримом, маскировочным средством дряхлеющих баб, превращающим их в трупы, а его труп превратившим в дряхлеющую бабу. Они втерли этот фильдекосовый цвет даже в ямки на месте выбитых глаз, а следы осколков, пробудивших обломовский гений, попытались и вовсе затереть слоем тройной жирности.
Маршал, поглотит алчная Лета…