Она сидела и штриховала под музыку, думая о том, что скоро Новый год. Наверное, она хотела бы встретить его не с матерью, а с Владленом, хотя это глупо: тот, скорее всего, отпразднует его со своей семьей. Наверняка у него уже и дети есть, как и у всех людей за тридцать.
Утром тридцать первого декабря Саше показалось, что ее настроение улучшилось. На кухне горел яркий свет, по телевизору проигрывались советские комедии, Муслим Магомаев пел по радио, салаты стояли на столе.
– Кто так режет? Вот так режь, дурилка ты гороховая. Послал же бог криворукую дочь, которая не то, что обед приготовить, салат настрогать не может! Куда сыплешь? Я тебе куда сказала сыпать! Дай сюда, сама сделаю, ничего поручить нельзя, Господи ж ты боже… Что у тебя так руки трясутся, ты, что, ненормальная? Психическая?
Мать не орала на нее как обычно. Огрызалась вяло: устала, наверное. Она порубила салаты и теперь курила на балконе, пока Саша следила за мясом.
– Привет, Оль! – по телефону звонила мамина старая подруга. С тётей Олей – Сашиной крестной, к слову – они дружили еще со школы и всегда созванивались: два раза, под Новый год и в мамин день рождения.
Наверное, будет здорово, если тетя Оля придет, думала Саша, сидя на корточках и поглядывая в духовку сквозь стекло. Из духовки вкусно тянуло жареной в яблоках уткой, и именно поэтому Саша не могла дождаться Нового года и страстно желала втихую подцепить хотя бы маленький кусочек. Да, было бы здорово, подумалось Саше. Они бы сидели втроем, пили вино – может быть, даже Саше нальют чуть-чуть – и разговаривали бы о мире и о жизни. Мать бы вспоминала собственную молодость и хотя бы ненадолго оставила ее, Сашу, в покое.
– Ребенок? Да, ты же знаешь. Сашка только разве что, и все. Отец ее, чертов на гитаре игрец, зачал мне это мелкое проклятие и испарился, даже адреса не оставил. Ни алиментов, ничего, тащи, Маша, как знаешь! А я тащила. Все время тащила, когда у нее ноги крестом были, когда она задыхалась по ночам, когда руку сломала, бегала с ней по больницам – и никакой благодарности, вся в отца своего, небось, когда вырастет, бросит меня, как пить дать.
Саша застыла в дверях и слушала, сжав кулаки. На глаза наворачивались слезы: не забыть бы про мясо в духовке, иначе оно подгорит, и она опять будет виновата.
– И не говори! Вообще непонятно что это, а не ребенок. Понимаешь, она живет в своем собственном мире. Друзей себе каких-то придумывает – нет чтоб в школе общаться! С одноклассницами со всеми переругалась, боже ж ты мой, мать ее подруги звонила, чуть в суд не собралась подавать – эта дуреха ее взяла и локтем в бок пихнула так, что синяк остался. Школу прогуливает, учиться не хочет – думаю ее психиатру показать. Не может же быть так, чтобы был ребенок нормальный, а потом – раз! – и началось. Может, случилось у нее что-то, я же не знаю, никогда мне ничего не рассказывает, всегда молчком да молчком.
– Может, влюбилась в кого-то, – трубки послышался тети Олин смех, а мать зашла на кухню.
Массивная, высокая и очень полная, мать тряхнула черными волосами – из-за вечного недовольного выражения на рубленом, будто на картинах Дейнеки, лице она была похожа на обеспокоенного индейца племени Тау – она окинула взглядом крохотное пространство. На кухне дым стоял столбом.
– Оль, я тебе перезвоню, хорошо? Ах ты, маленькая дрянь, – мать повернулась к Саше, и выражение ее лица не предвещало ничего хорошего. – Я попросила тебя об одной простейшей вещи – последить за мясом, и ты нихрена не справилась! Ты все испортила! Что мы теперь будем есть, а, кусок дерьма бесполезного?
Пощечина. Еще одна пощечина. Щека горит, а еще обидно до боли, и Саша, не в силах больше сдерживаться, начинает плакать. Она прекрасно умеет плакать тихо – от рыданий мать отучила ее еще в детстве – не привлекая внимание. Слезы тихо катились по ее трясущемуся от обиды и боли лицу, заляпывая очки так, что ничего не было видно: все расплывалось, превращая мир во что-то эфемерное и расплывчатое, будто смотришь на луну, закрытую облаками.
– Еще и ревет, ничтожество, – мать умела орать так, что уши закладывало. Но это не было страшно: поорет и перестанет. Бояться стоило когда мать так цедила слова сквозь зубы. Это не предвещало ничего хорошего. Значит, она не просто разгневалась. Она в самой настоящей ярости. – Испортила праздник. Испортила весь обед. И отмалчивается, и отмалчивается, посмотрите на нее, цаца какая. Что молчишь, а? Что молчишь?
– Мам…
Саша прекрасно умела плакать беззвучно. Реветь навзрыд, с соплями и всхлипами, она разучилась еще в далеком детстве, ведь за рыдания ты получаешь прямо по кумполу: такой был закон. Так вела себя мать. За столько лет можно было научиться скрывать абсолютно все. Слезы, почти незаметны, особенно если отвернуться, всхлипы, вырывающиеся из груди помимо воли, можно замаскировать под кашель. Можно скрыть все, но не эту боль в горле, когда все сжимается, будто в тисках. Когда ты не можешь сказать ни слова. Когда тебе задают вопрос, и ты понимаешь: проиграл. Не справился. Не устоял. Проявил слабость.