Но все это прошло мимо Гудрун. Она, потрясенная и опустошенная, была не в силах следить за происходящим и каким-то образом повлиять на ход дела. Ее годами выстраиваемое счастье, которое она лелеяла и оберегала, как собственного, оставшегося теперь сиротой, ребенка, исчезло в одночасье. Смерть мужа была невыносимой уже сама по себе, а то обстоятельство, что нашел он ее от руки ее любимой подруги и, что еще ужаснее, в тот момент, когда абсолютно бесстыдно предавал и ее, Гудрун, и ее беззаветную к нему любовь, добавляло несказанной горечи разбитому сердцу в одночасье постаревшей художницы, выжигая, словно кислотой, все то теплое и хорошее, что хранилось в нем. Гудрун была в полной уверенности, что жизнь ее на этом окончилась, испарилась, не оставив ни крупицы, ни горстки пепла, ни даже едва заметной черточки радости и надежды на холсте ее судьбы, отныне матово-сером и крайне непривлекательном. Не щадя никого и ничего, глумясь и издеваясь над человеческими чувствами и самым святым, отвратительный монстр в оболочке красавицы, для которого столько лет были настежь распахнуты врата ее души, лишил ее самого дорогого и, без сомнения, убил и в ней человека, превратив ее в нечто себе подобное, мерзкое и бездушное.
В полной прострации присутствовала Гудрун на похоронах мужа, все происходящее проплывало перед ее взором, словно в мутном черно-белом сне, где налицо множество посторонних деталей и кажущихся незнакомыми лиц, где все перемешано в сером мешке несуразности и тебя уж точно не касается. Потом она долго шла под дождем, начавшемся накануне и обещавшем затянуться на дни, если не на недели, что было привычно для здешних мест, и единственное, что осталось в ее памяти, были рвущие сердце рыдания Литиции и Амалии, так же, как и она, праздновавших в этот день свой траур и так же не представлявших еще себе своей дальнейшей жизни.
Каким-то чудом удалось Гудрун провалиться в тревожный недолгий сон, полный вскриков и хохота смерти, принявшей в нем обличье главного ужаса ее жизни – Патриции Кристианы Рауфф. Рядом были какие-то люди, кто-то подавал ей кружку с водой и постоянно поправлял на ее лбу влажно-липкое полотенце, утверждая, что у нее жар, да укрывал ее отвратительно шершавым пледом, который она постоянно норовила сбросить.
А утром она нашла на крыльце письмо. Оно было адресовано ей и пришло не по почте – ни марок, ни каких-либо почтовых пометок на нем не было. Должно быть, его просто принесли ночью и положили на крыльцо, в уверенности, что оно попадет в нужные руки, что и случилось. Почерк на конверте принадлежал Патриции, в чем прекрасно знающая его Гудрун сомневаться не могла.
С брезгливостью и отвращением вынула она сложенный вчетверо лист бумаги и, уйдя в одну из дальних комнат, принялась читать. Аккуратные буквы ложились одна к одной, образуя ровные строчки и повествуя о самом страшном. Патриция словно смотрела с листа, впиваясь ледяным взором в лицо Гудрун и как-будто ища в нем что-то – не то свидетельства страха, не то готовность к пониманию. Но, поскольку ни того, ни другого в Гудрун не осталось, черты бывшей подруги становились все более злобными и безумными, пока, наконец, не превратились в маску уродливого монстра. Все встало на свои места.
Старуха замолчала и, глядя в одну точку, задумалась о чем-то. Я, завороженный ее рассказом, ведомым почти литературно, совсем не думал о времени, хотя прошло уже, должно быть, несколько часов с той минуты, как я переступил порог этой комнаты.
Все встало на свои места не только в рассказе бабки Греты, приходящейся прямым потомком отчаянной и романтично-верной Гудрун – многие пробелы в моем знании также заполнились и свет, пролитый рассказчицей на события более чем полуторавековой давности, озарил и доселе темные уголки моего сознания, направив мои мысли на верную тропу и дав возможность дорисовать детали, которые обошло вниманием перо художника.
Но, хотя мне и было уже абсолютно ясно, куда именно я угодил по воле моей собственной судьбы, и ранее отличавшейся изрядной капризностью, и в чьи именно объятия она меня играючи бросила, я все же не совсем понимал свою роль во всей этой истории, ибо было совершенно очевидно, что простым совпадением это уж точно не было. Помимо того, было еще кое-что во всем этом, что меня настораживало, а именно то, что я не испытывал ни малейшего страха или беспокойства, как будто речь шла не о мне самом, не о моей собственной судьбе, грозящей, как я теперь понимал, оборваться внезапно и достаточно трагично, ибо сомневаться в словах старухи относительно нрава моей актуальной пассии у меня оснований не было, а о ком-то другом, далеком и чуждом мне, чьи перспективы мне абсолютно неинтересны а горести безразличны. Я чувствовал себя неотъемлемым звеном в этой цепи, той деталью большого и сложного механизма, без которого он просто не сможет функционировать.