– Ну-с, сударыня, – обратился Иван Алексеевич к своей очаровательной пассии, протягивая ей узорчатый опавший лист, – не усладите ли вы наш слух своими размышлениями о роли женщины в судьбе творческого мужчины? Не сомневаюсь: нашему новому знакомому будет интересно познакомиться с ними. – И незаметно подмигнул мне.
Татьяна дернула плечиком, выказывая недовольство легкой иронией, но все-таки заговорила, вскидывая брови и мило морща маленький носик:
– Вы, мужчины, смотрите на женщин глазами собственников – настоящих или будущих, но собственников, а между тем красота – чудо нашего грешного бытия. Конечно, всем принадлежать нельзя, но восхищать, будить желание к самоосуществлению женщина призвана самим Богом, иначе не было бы ни Венеры Милосской, ни Джоконды. Что же касается легенды о грешнице Натали, то самым убедительным опровержением старой сплетни является любовь Пушкина к ней, его уверенность в ее невинности. Да если бы Наталья Николаевна не поддерживала огонь в треножнике, то Бог весть – достиг бы он высоты предельного слова или нет.
– Однако, – наконец вспыхнул и я, – Пушкин исполнился как гений еще до встречи с будущей женой.
– Согласна, но если бы не было Натали, исход случился бы раньше. Она подарила нам семь лет жизни Пушкина, и следует не удивляться Божьему предначертанию, а благодарить Всевышнего за их счастливую встречу. Почему мы должны верить Дантесу, Полетике, Берберовой, а не Пушкину? Он перед смертью повторял: «Она нив чем не виновата… Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть в мнении людском…»
Иван Алексеевич хмыкал в бороду, а я, уже давно захваченный жаром искренней поклонницы Натали, слушал и открывал в ней то чудо, о каком она так вдохновенно говорила. Однако не сдержался и мягко возразил:
– Вы противоречите себе: утверждаете право каждого восхищаться женской красотой и в то же время обвиняете Дантеса, а ведь и он имел право восхищаться?!
– Ну, Анатолий Андреевич, вы прямолинейны, как Невский проспект, и не искушены. Любой женщине приятно сознавать себя красивой, неотразимой и нравиться. И нет ничего странного, а скорее, естественно, что Наталья Николаевна (в тридцать четвертом ей было двадцать два года!) не отвергла ухаживаний блестящего, остроумного француза, запускавшего фейерверки комплиментов. Но этот маленький Казанова шел к цели напролом, растаптывая и женскую честь, и имя пушкинского дома, не задумываясь о последствиях. Он не понимал тогда и не понял до конца, что столкнулся не только с очаровательной женщиной, но и с великим человеком, для которого унижение смерти подобно. Откуда было знать чувство чести сыну двух отцов и подданному трех монархов? Для него родина была там, где больше благ. До самого конца, уже будучи сенатором, Дантес сохранил завидное присутствие духа и уверенность в своей порядочности. Русская дуэль осталась для него грустным эпизодом шальной и веселой молодости.
Я снова не удержался и заметил:
– Мы все время говорим о Дантесе. А Николай Первый? Он что – чист и непорочен? Держать поэта, выражаясь современным языком, «невыездным», лишить возможности живого общения с культурой Европы, контролировать каждый шаг – это, согласитесь, мертвая жизнь, известная нам по недавнему прошлому.
Татьяна не стала спорить, заметив только, что нынешняя романовская эйфория в России дала повод и для идеализации братьев-императоров Александра и Николая Первых. Между тем она понимает, что царская самодержавная воля была далеко не последним фактором
Покинув уютный дворик, мы, увлеченные разговором, не заметили, как дошли до Мойки и, не сговариваясь, повернули к Пушкинскому дому, где в черный день января 1837 года отлетела светлая душа поэта.
Есть что-то харизматическое в пушкинском Петербурге, и вы особенно остро ощущаете это на его последней квартире. Известный в свое время актер Якут рассказывал, что постиг ужас разыгравшейся в тридцать седьмом трагедии только после того, как провел здесь вьюжную ночь при свечах. Что ж, может быть, ночь усиливает впечатления, но и днем вы испытываете здесь поразительное обострение чувств. Как ни старался я в самых разных обстоятельствах представить себе живого Пушкина, ничего не получалось, и только «у себя дома», на Мойке, он перестал быть для меня далекой звездой, явился моему воображению во плоти и крови.