Рындзюнский ждал, когда «лев» ударит лапой. Но то ли академик сам перед смертью осознал ложность своих выводов, то ли устал от борьбы, но так и не подал голоса.
Для меня дискуссия была хорошей школой. Рындзюнский продемонстрировал мастерство внешней и внутренней критики источника, а для историка это – наиважнейшее дело, ибо мифы и легенды порождаются не только идеологемами, но и небрежностью в работе с документом, когда в научный оборот вводятся данные, критически неосмысленные. Кроме того, благодаря дискуссии я понял, каким должен быть историк. Можно специализироваться по экономической, социальной или политической истории, но знать и чувствовать необходимо всю историю как целостность бытия.
О многом я передумал в тот день и решительно взялся за историко-экономическое образование. И хотя позднее не написал ни одной работы по этой тематике, но она всегда была задействована в моем внутрилабораторном процессе.
Именно Рындзюнский и стал моим ведущим оппонентом.
Дело со вторым оппонентом обстояло не так удачно. Еще зимой я заручился согласием на оппонирование профессора Ленинградского педагогического института Бориса Федоровича Егорова. Известный русский филолог, ученик знаменитого Юрия Лотмана, он в начале шестидесятых написал блестящую работу о Боткине – литераторе и критике. Именно он дал наиболее развернутый предварительный отзыв о моей диссертации, где, в частности, писал:
«В последние два десятилетия советская историческая наука обогатилась ценными исследованиями о русском либерализме середины XIX века – общественно-политическом и культурном явлении, без которого не понять ни общей истории страны, ни всей значительности революционно-демократической интеллигенции, находившейся в постоянно сложных и напряженных взаимоотношениях с либералами. Наиболее обстоятельным трудом в этой области была книга В. А. Китаева «От фронды к охранительству» (М., «Мысль», 1972 г.), посвященная столпам либерализма пред-реформенной поры – Кавелину, Чичерину, Каткову. Теперь пришло время углубиться в историю, проанализировать истоки либерального движения в 1830-1840-х годах, когда многие будущие либералы еще будто бы полностью солидаризировались с будущими революционными демократами и когда все-таки зрел разрыв, окончательно произошедший в 1850-х годах. И, конечно, среди этих либералов самая яркая фигура – В. П. Боткин. Поэтому следует всячески приветствовать инициативу А. А. Бухарина написать диссертацию об этом сложном, умном деятеле, долгие годы бывшем в самом центре общественной жизни России, дружившем с Белинским, Герценом, Некрасовым.
Работа А. А. Бухарина не лишена отдельных недочетов (я указал на них автору), но в целом она отвечает требованиям современной науки».
Замечу, что Б. Ф. Егоров был сложным человеком, пребывая то в негласном противоречии с тоталитарным режимом, то на передовой ярой защиты революционно-демократических ценностей. Но в ту пору я был несказанно рад его поддержке. И вдруг накануне защиты, в мае, получаю от него телеграмму: «Уезжаю в Варшаву».
Что делать?
Еду в Москву, в Институт истории СССР, к П. Г. Рындзюнскому.
Первый результат его хлопот был для меня ошеломляющим: согласился оппопировать Петр Андреевич Зайнчковский!
Надо ли напоминать сегодня об этой живой легенде нашей историографии? Надо. Петр Андреевич, как и П. Г. Рындзюнский, был воплощением «неприслоненной» России. Осколок дворянского рода, он чудом уцелел в вихре событий двадцатого века, занявшись исторической библиографией, и лишь после смерти Сталина заявил о себе как о выдающемся историке. Одна за другой выходят его монографии о реформах шестидесятых-семидесятых годов и самодержавии в России девятнадцатого столетия.
Зайнчковский отличался редким в те времена качеством – критическим восприятием любой доктрины, и не делал из этого тайны, осознавая бесплодность в истории и релятивизма, и абстрактного рационализма с его уверенностью в адекватности логических конструкций духу исторического бытия. Кроме того, по отзывам коллег, он сохранил незамутненным дух дворянской чести, оставаясь последовательным приверженцем принципов научной этики, свойственных русским историкам. А вот к купечеству и вообще к буржуазии он испытывал устойчивую неприязнь, не имевшую ничего общего с классовым рефлексом советского ученого и, скорее всего, отражавшую дворянские предрассудки. Первое сословие России никогда не отличалось любовью к «аршинникам» и «самоварникам».
Светлый ум, неутомимое перо, Зайнчковский не сподобился у себя на Родине быть избранным даже членом-корреспондентом Академии наук, где в дубовых хоромах летало немало «партийных ворон»: Трапезниковых, Митиных, Поспеловых. Слава Богу, историка не забыли в мире: удостоили премии Гарвардского университета, избрали членом-корреспондентом Британской академии наук и членом Американской ассоциации историков.
Меня предупредили о пунктуальности Зайнчковского, и я явился к нему для собеседования в назначенное время – ровно в 15–00.