Читаем Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии полностью

Подбежала старенькая, седая библиотекарь и стала умолять:

– Голубчик! Прекратите! Ради Бога, прекратите!

А он – свое:

Вставай, проклятьем заклейменный…

И тогда бедная старушка, беспомощно разводя руками, стала взывать к залу:

– Вставайте, товарищи, вставайте…

Зал встал. Что-то мефистофельское сверкнуло и погасло за толстыми линзами очков, гимн полился еще громче, но тут, как из-под земли, выросли два дюжих милиционера, подхватили «певца» под белы рученьки и поволокли к выходу. Он слабо сопротивлялся и крикнул только раз, когда хрустнули очки под кованым каблуком.

Соседка справа, откинувшись на спинку стула и сложив на груди руки, загадочно улыбалась и то ли для себя, то ли для меня громко прошептала:

– А он не сумасшедший. Нет, не сумасшедший… – и вновь углубилась в фантасмагории своего Ариосто.

И был год 1968 от Рождества Христова, и была танковая осень, и до августа 1991-го оставались двадцать три ступеньки.

Белые астры

Я верю в судьбу: кому быть повешенным, тот не утонет. Впрочем, лучше расскажу историю, случившуюся со мной все в том же Петербурге, на том же перекрестке.

Октябрь 1991 года. Серый день: моросит ситничек, всхлипывают под ногами опавшие листья и хмурится Нева. Усталый, я иду по Адмиралтейской набережной, еле-еле отрывая подошвы от асфальта. Уж сколько сижу в архиве – а все без толку: следов участия русских купцов и промышленников в подготовке крестьянской реформы прошлого века удалось пока обнаружить катастрофически мало. Вот она, судьба историка! Нас часто и много критикуют и редко понимают.

Опустив голову, продолжаю шлепать, не разбирая луж, пока чей-то голос не прерывает моих грустных размышлений:

– Осторожнее!

Останавливаюсь, как вкопанный, перед хрупкой седой женщиной и смущенно извиняюсь за неосторожный толчок, приподнимая мокрую шляпу. На меня насмешливо смотрят голубые, светлые, блещущие умом глаза. Милостиво кивнув, она загадочно улыбается, а я двигаюсь дальше.

Петербург не удивить ни властью, ни силой, ни богатством, ни… красотой.

Редко встречается седая красота, но встречается, и ее воплощают, как правило, те, кто сам вычертил узор своей судьбы. Житейские дожди смывают женские краски, но душа-художник снова наносит их. Длится этот поединок до тех пор, пока его не прерывает смерть.

Так я шел, размышляя об удивительной встрече, а в подсознании волчком крутился вопрос: «Где я видел эти глаза? Где? И эта загадочная улыбка!..»

И вдруг – обвал: догадка обожгла и повалила. Лора! Это была она.

Вихрь воспоминаний поднял и явственного нестерпимой боли, обнажил страничку жизни тридцатилетней давности: далекий уральский город, заводской пруд и девчонка в белом платье с огненным веером кленовых листьев. Любил страстно, сильно, просил руки, но старый кержак, ее отец, отверг предложение.

Сердце стучало. Расталкивая прохожих, кинулся за ней, догнал и, не переводя духа, спросил:

– Не узнала?

– Почему? Я тебя сразу узнала.

Сказала спокойно. Так говорят о хорошей прочитанной книге, но уже неинтересной. И в этом меланхоличном «почему?» я через тридцать лет получил ответ: не отец – она тогда меня отвергла!

Купил на углу белые астры, но она не взяла, бросив только одно слово: «Пустое», – и уехала первым троллейбусом.

Соловей начинает петь, когда может напиться с березового листа. Человек же начинает жить, а не существовать, когда начинает любить. И будет жить до тех пор, пока будет любить. Простая, древняя, как мир, истина! И каждый ее знает, но боится себе признаться. Придумываем жизненные программы, философствуем о смысле жизни, о смерти, изводим друг друга ненавистью, завистью. Играем, одним словом. Как тут не вспомнить Гумилева:

Все мы святые и ворыИз алтаря и острога,Все мы смешные актерыВ театре Господа Бога.

На другой день в архив я пришел другим человеком. Спокойно и как-то отстраненно-решительно изменил план поисков, и уже к вечеру на столе у меня лежали проекты и записки об отмене крепостного права, сотворенные первенцами российской буржуазии.

Меня поздравляли, но радости не было. Я смотрел в окно, слушал, как стонет ветер и барабанит дождь в стекла. Пусто. Холодно.

Фонтанка, 34

Как ни чту я Ахматову, как ни люблю Гумилева, но к сыну этих великих россиян – Льву Николаевичу – у меня отношение особое, ничего общего не имеющее с поклонением отблеску славы. Он не только преодолел силу притяжения имени родителей, но и совершил главное: осуществился, исполнился.

Этот великий евразиец – целая глава русской историографии. Можно принимать или не принимать его учение о пассионарности и ее носителях – он и не претендовал на абсолютность, – но нельзя не признать в его уникальной личности живого, яркого воплощения «неприслоненной», несломленной России.

Я видел его только один раз.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже