Мы дружески расстались. Встреча с Маросейкой взволновала настолько, что я махнул рукой на обязательные вечерние чтения в библиотеке и отправился гулять по Москве.
Моя первая встреча с Первопристольной была в далеком пятьдесят третьем: лето было холодное, и Москва после смерти Сталина казалась растерянной, мрачной. Такой ее и запомнил: чужой, суровой. Впрочем, может быть, это я сам, семнадцатилетний авиамеханик, маленький, в дешевом мундирчике, с тощим чемоданом, потерянно озиравшийся в огромном муравейнике и с нетерпеньем ждавший поезда на Север, был не готов к встрече с гордой столицей. Не знаю, полюбил бы я Москву, если бы не прослужил восемь лет в авиации, благодаря которой увидел Россию и научился не робеть перед ее пространствами. Тогда же, в период первой встречи, душа моя рвалась не к столичным масштабам, а в маленький, затерявшийся в Зауралье городок Пласт, бывший для меня истинным воплощением родины в ее сердечном величии.
У каждого свой выбор, своя судьба, и Бог судья тем, кто «на подметках башмаков» надеется унести Россию за океан. Для русского же по духу нет и не может быть пути в будущее, кроме как об руку с родиной – в ее нищете и богатстве, в ее разительных контрастах. Для меня как для русского по своей первородной сути алгоритм постижения отчизны (приобщения к отчизне) был прост, как истина: любишь Россию – полюбишь и Москву. Не сможешь не полюбить.
Гул столицы доносит гул веков; стрелы ее проспектов с высоты Воробьевых гор напоминают трассы реактивных лайнеров, теряющиеся в бесконечности неба – в бесконечности будущего. А москвички? Красивые, летящие. Встретишь такую в толпе – и ахнешь, ненароком утонув в глазах-омутах: отливает небесно-голубым сама Волга-матушка!
Петербург другой, но и его люблю. Давно и страстно. Напрасно две столицы противопоставляют, ибо Москва – это Россия в «домашнем» своем обличии, а Петербург – Россия, «собравшаяся в гости»: строгая, элегантная. В Москве живет неистребимый русский дух, и никому еще не удавалось его выветрить.
Все перенесла, все пережила Москва-красавица, но осталась
Долго в тот мартовский вечер я бродил по Замоскворечью. Потом завернул в Арбатские переулки и здесь столкнулся с Бабаевым. Шел он маленький, грустный, заснеженный. Я страшно обрадовался встрече – флюиды? – и принялся рассказывать о Маросейке. Когда закончил, он спросил:
– А какой сегодня день?
– Как – какой? Пятница, пятое марта.
– Ах, да, пятое… Конечно, пятое, – бросил на меня длинный взгляд и раздельно, тихо произнес: – Два года назад в этот день умерла Ахматова.
Я снял шапку:
– Простите, Эдуард Григорьевич, запамятовал.
– Ладно, чего уж там. У вас сейчас Боткин на уме.
Мне осталось честно признаться:
– Читал мало и не открыл ее.
– А я открыл Ахматову синим вечером, в 1943 году, в Ташкенте.
Он стал рассказывать о царице русской поэзии, о комнате, которую до нее занимала Елена Сергеевна Булгакова, о стихах, слетевших с губ волшебницы в час прощания:
И снова улицы, дома расступились, снова пружина времени, раскручиваясь с невероятной быстротой, выбросила мое сознание в далекие военные годы, в ташкентскую улочку с глинобитными домиками, по которой идет высокая, красивая женщина в черном. А потом замелькали московские кадры: Ордынка, музей Льва Толстого, звонки и… смерть.
Проводив меня до метро, Бабаев остановился и полушепотом начал читать из ахматовского «Реквиема»: