Ходили привлекательные слухи о коммуне на Любанщине, в каких-то тридцати верстах от нашей деревни. Говорили, что там для коммуны выделена самая лучшая, в прошлом панская, земля и имение панское отдано коммунарам; что там есть не только молотилки, но и пароконные плуги и жатки; что все там — бывшие батраки и бедняки, но живут теперь в достатке.
Хотяновского, как и всех беднейших арабиновцев, радовала такая поголоска, но следом за ней ходила и другая: «Живут, работают вместе, но и «сплять» все вместе, под одним одеялом».
Хоть и не так далеко была эта коммуна, но никто из арабиновцев туда пока что не наведывался: те, кто был побогаче, не хотели ехать, — им пришлись по душе такие разговоры о коммунарах; бедные просто жалели своего времени и своих коняг, у кого они были, для поездки в коммуну.
Как ни раздумывал, как ни разгадывал Богдан Хотяновский о будущем своего сына, как ни опускал голову, ни замыкался в своих размышлениях и мечтах о его счастье, все же тот неожиданный, внезапный слух, что начал напористо распространяться по деревне, дошел и до него. Это был страшный, губительный слух, он чуть не перевернул человеку всю жизнь.
Что же это было? Прежде всего то, что никаких сбережений у Бычихи не было, а справляет она кое-какие обновки дочери и сыну совсем на другие деньги: не заработанные и не полученные в наследство. Каким-то образом откуда-то возникло и расползлось по деревне, что будто бы Пантя носил домой и отдавал матери не только яйца от Квасихиных кур, но и кое-какие вещи. Отыскал где-то у Квасов и ящичек с золотом, видимо Сушкевича, о котором, наверно, никто из Квасов и не знал. Хотя тогда, может, он и сам не понимал, что это такое, но принес матери.
Не поверил сначала отец таким слухам, да и в самом деле трудно было поверить. Может, от злости плетут люди, может, от какой-то неуместной зависти?
…Позвал Богдан к себе сына, приказал надеть новое пальтецо. На Бычиху крикнул так, как никогда еще не кричал, и даже выхватил из-под припечка полено. Женщина испугалась, выскочила из хаты. Вулька ушла сама, как только заметила взгляд отчима, тяжелый и колючий.
Сын стоял перед ним хоть и замурзанный, но все же праздничный в новом пальтеце. Стоял, с любопытством и настороженностью поглядывая на отца, видимо ожидая, что тот снова начнет любоваться красивой одежкой и, радоваться, что она так украшает его сына. И действительно, вместо того чтобы строго допрашивать, отцу хотелось еще раз порадоваться, подхватить сынка на руки, приголубить, поцеловать, отвести в нежности душу. Но почему-то вот в эту минуту пальтецо стало отнюдь не украшением для сына, а какой-то отвратительной преградой к любви и нежности. Протянуть бы руки, чтоб хоть дотронуться до притихшего и конечно же немного напуганного отцовским криком мальчика, да страшило пальтецо, позорило сына и самые дорогие отцовские чувства.
— Скинь это, сынок! — сказал Богдан. — Скинь и никогда больше не надевай!
Отец почувствовал, что не может больше смотреть на эту одежку, что из-за нее что-то недоброе пошевеливается в душе против сына.
— Почему? — спросил мальчик.
— Потому что оно не твое.
— Мне мама купила.
— Скинь, я тебе говорю! — крикнул Богдан и сам почувствовал боль в сердце, увидев, что ребенок вздрогнул от испуга и горько скривил губы.
— А что я… что мне надевать? — плача, спросил Пантя.
— Я тебе лучшее куплю… Будешь носить…
Богдан снял с мальчика ненавистное пальтецо и несколько раз махнул им по хате, не находя такого места, куда б его можно было бросить. Потом вышел в сенцы и, подумав, что Бычиха где-то возле окон, швырнул пальтецо на грязный снег к забору. Вернулся и взял сына на руки. Раздетый и перепуганный, Пантя выглядел сиротливо и беспомощно, бледные, немного запачканные чем-то черным губы жалобно дрожали, на глаза набегали слезы. Богдан почувствовал, что напрасно был так строг со своим ребенком. Учинил ему допрос, будто малыша можно было винить в том, что ему хотелось носить новое пальто.
— Успокойся, — ласково сказал отец, — я больше не буду на тебя кричать.
А сам думал: «Разве я правду ему сказал, что куплю пальтишко? За что куплю? Когда куплю?.. Но и не свое носить, не собственными мозолями добытое, не дай боже: стыдно и гадко. И голому ходить нельзя…»
— Ты мне скажи, сынок, — тихо, нежно заговорил Богдан, хотя и сознавал, что, может быть, и не надо было бы спрашивать у ребенка про такие вещи. — Вспомни все и скажи — ты приносил когда-нибудь что-либо домой от Квасов?
— Это еще когда тепло было? — переспросил мальчик.
— Ну, может, тогда, может, теперь?
— Яйца приносил, — сразу сказал мальчик.
— Яйца?! — Богдана как огнем обожгло — вспомнил, что летом несколько дней подряд на завтрак была яичница в самой большой сковороде. — Где же ты, сынок, брал эти яйца?
— Под Квасовым амбаром, — охотно сообщил мальчик. — И всюду! Там их много было.
— А еще что приносил? Скажи, вспомни! Я просто спрашиваю, кричать на тебя не буду. Не бойся! И бить не буду.