Винцесь — человек не здешний, но жил в Арабиновке уже много лет. Говорят, что когда-то он был стеклодувом, как и его отец. Таких скитальцев-стеклодувов было в Белоруссии немало. В Арабиновке он сначала заарендовал ветряную мельницу, а потом откупил ее. И вот жил этой мельницей, земли не имел, кроме огорода возле хаты. Богатым не был, но и бедняком себя не считал, как теперь его сын.
Сидит Никон на сходке почти рядом с Богданом, руки положил на стол. Хорошо, что Лопаниха сняла скатерть. На руках у Лепетуна, в сборках, — мука. Даже не стряхнул. За ушами белеют волосы — это не седина, а тоже мука. Человек не умылся, идя на такое собрание…
«Неужто и он может быть активистом?» — грустно подумал, будто сказал про себя, Богдан.
Клим Бегун за спиной уполномоченного наклонился к нему, тихо прошептал:
— Вам надо сказать слова два от бедноты.
— Я никогда… это самое…
Бывший музыкант заморгал красноватыми, видимо, от бессонных ночей, глазами, растерялся, стал беспокойно потирать руки, спрятанные под столом. Лицо его, без усов и бороды, и будто даже без бровей, до этого спокойное и, может, несколько безразличное, вдруг как бы сжалось в напряженном раздумье, приобрело непривычную решительность и даже загадочность.
— Надо, надо! — повторил председатель сельсовета.
— А про что, это самое? — кашлянув в кулак, спросил Богдан.
— Ну, про коллектив… Что вы сами записываетесь и других призываете, которые победнее. А кулаков ликвидируем как класс…
Не послушать председателя сельсовета Хотяновский не мог, а уважить — не очень-то знал как. И пока уполномоченный продолжал речь, бывший музыкант едва сдерживал свое волнение, хоть и не очень заметное для других, мучился так, будто его ожидал какой-то необыкновенный и неизбежный позор перед людьми: не знал, куда деть руки — то клал их на стол, по примеру Лепетуна, то прятал под стол, то засовывал в рукава свитки, рыжей от старости, уже не раз подрубленной снизу и заплатанной на локтях. Ноги у него вдруг стали как бы отниматься, слабость расплывалась по всему телу.
«Со скрипки и ружья не проживешь», — не раз говорили ему люди прямо в глаза. Ружье-пистоновку он уже и чистить перестал. А скрипка тоже могла б уже заржаветь, если б она была железная.
Теперь же Хотяновскому казалось, будто все люди в Лопанихиной хате говорят ему то же самое своими глазами, а некоторые даже и шепчут: «Скрипкой да ружьем не прожил, человече, — не проживешь и колхозом! Еще за стол сел, лохмотья свои показывать».
И у него темнело в глазах: когда поднимал голову, все, кто тут сидел, двоились, а у Ахрема-шерсточесальщика будто вдруг разрослась во все щеки борода. «Вот он, значит, и есть тот самый класс? О нем и надо сказать?.. А что сказать, если он все-таки сват? Вот если заберет вместе с Вулькой корову, тогда — класс…»
Как и раньше, в таких тяжелых, безвыходных случаях, он вспомнил о своем брате Антосе. Был бы он теперь рядом, подсказал бы, поддержал, и при нем не трясло бы всего от волнения. Он все знает, а главное — он, наверно, уже давно пережил то, что приходится вот теперь переживать тут, в Арабиновке.
После того как уполномоченный кончил говорить, Хотяновский уже отважился на выступление, но с такой дрожью в теле, словно ему предстояло нырнуть в холодную воду. Он встал, когда Бегун еще и не сказал, что сейчас выступит он, кашлянул в один кулак, в другой, посмотрел на Бегуна и снова сел.
— Давайте, давайте! — подбодрил уполномоченный.
— Сейчас в прениях по вопросу организации колхоза выступит товарищ Хотяновский, — объяснил председатель сельсовета. Потер длинный нос, собрал в две складки верхнюю губу и добавил: — От местной арабиновской бедноты.
Богдан еще раз кашлянул, медленно встал и вдруг почувствовал, что если до этого и были какие мысли в голове, то теперь все выскочили и так разлетелись во все стороны, что и поймать хоть одну вряд ли ему удастся. Но коль уж встал, то нельзя опять садиться, не сказав ни слова. После этого и по улице стыдно будет пройти. И он спросил, повернувшись к уполномоченному:
— Корову тоже… это самое?.. Или только коня?..
— А зачем вам индивидуальная корова? — сказал уполномоченный и с улыбкой посмотрел на сидевших перед столом. — Пора освободить нашу советскую женщину от этой обузы собственничества.
— А козу? — спросил кто-то из дальнего угла хаты. Голос был женский.
— Кто сказал «козу»? — подозрительно спросил Никон Лепетун. — Это что, кулацкая вылазка?
— Какая тут вылазка? — с гневом поднялась Крутомысова Марфа. — У нас есть корова-яловка и дойная коза. Вот я и спрашиваю.
Пока шло это выяснение, Богдан прежде всего вспомнил, что корову, наверно, заберет эта жадина Вулька, и высказал свои мысли так:
— Коня… это самое… я приведу. А коровы у меня нет. Не будет.
— Значит, вы за колхоз? — спросил уполномоченный.
— Как все, так и я.
— Все, так тут всякие, — заметил Клим Бегун. — Есть и такие, что мы не можем записать. А вы сами как?
— Я записываюсь.
— Доброе начало! — с надеждой воскликнул Бегун. — Кто еще хочет взять такое слово?