В ту ночь Бычиха мучилась тем, что не позволяла себе уснуть. Ей надо было дождаться того желанного часа, когда перестанет ворочаться на полатях, крякать и вздыхать Богдан. Пантя уже давно спал, а старик, видно, не мог перебороть тревожившие его мысли и переживания.
…Сгорел пока что только Лепетунов хлев, а казалось, что задымилось все вокруг, все пропахло дымом. Даже в хате, на полатях ощущалась эта горечь: ею пахло от рук, от рубашки, от подушки, которая на этот раз как-то особенно неприятно терла шею, затылок. А что будет дальше? Сколько еще может быть и пожаров и разных других бед, тревог и несчастий?
…Под вечер прилетал верхом на коне Клим Бегун… Снова в военной форме, кажется, в той, что ходил лет десять назад. Будто знал, что будет война, припрятал, но председателю колхоза не очень шла такая форма. Сказал, чтоб все было, как было… Чтоб все работали, как до сих пор… Враг будет разбит, и ни пяди нашей земли!..
На улице пока что тихо, как-то даже чересчур тихо. До войны, кажется, так не было… Если б заснуть, так можно и забыть, что где-то там идет война… На кровати спокойно похрапывает сын. Ему, может, даже и не снится война… Пускай хоть выспится дома, отдохнет… Устал после дороги, а тут еще этот пожар… Не пришлось спросить у Клима, куда лучше теперь податься парню, что ему теперь делать… Может, тут где-нибудь подыскать работу, пока не возьмут на войну?.. Учился же немного, хоть и не окончил. Да и в городе побывал…
…Похрапывает и похрапывает, бедняга. Что-то не очистилось в груди. Это еще с малолетства, все от лошадиного копыта.
Задремал старик или даже заснул только перед самым рассветом. И тогда осторожно зашевелилась на своей постели в углу Бычиха. Неслышно, по-кошачьи, она подкралась к кровати, где спал сын, стала на колени, чтоб особенно не высовываться, и тихо стянула с табурета, стоявшего возле кровати, Пантевы брюки. Дрожа всем телом и сдерживая дыхание, ощупала сверху один карман, другой… Ничего не нащупав, всунула в карман руку, костлявую, шершавую — полотно кармана даже цеплялось за нее. Оттуда слегка попахивало табаком, немного потом, но карман был пустой и даже с дыркой. Будто из холодной воды вынув руку, Бычиха злобно потерла пальцы и полезла в другой карман, потом стала ощупывать рубцы пояса. Еще ниже наклонилась над табуреткой, брюки прижала чуть ли не к подбородку, будто намеревалась вот-вот ухватить рубец в зубы и разорвать, если там окажется что-то твердое и круглое, похожее на то, что она ищет.
Обыскав, ощупав брюки, женщина ухватилась за гимнастерку. Там в карманах были какие-то бумаги и в одной пуговица, которая, видимо, вырвалась откуда-то. От пуговицы потемнело у Бычихи в глазах — очень она была похожа на ощупь сквозь одежду на золотую десятку.
Но пуговица осталась пуговицей, а больше ничего не нашлось и в гимнастерке.
— Неужели он все спустил? — невольно и неслышно шептали дрожащие губы Бычихи. — Неужто ничегошеньки не осталось?.. А сколько же забрал!.. Все забрал!.. Голую, босую оставил… Свою родную мать не пожалел, не сжалился над ней…
Положив на табуретку одежду сына, которую ей хотелось от злости порвать на мелкие куски, женщина уставила кошачьи глаза, которые, похоже, светились в темноте, на подушку. На ней уже можно было разглядеть Пантин длинный нос и раскрытый рот с оттопыренной верхней губой. Нос почему-то показался желтым и каким-то усохшим. На мгновение она подумала, что сын неживой, но Бычиха не содрогнулась от этого, а сразу перевела взгляд на то место, где должна была лежать сумка. Еще с вечера женщина приметила, что Пантя положил сумку под подушку.
Поползла к кровати совсем тихо, мягко и неслышно переставляя колени, хотя они были и костлявые. Стараясь не дышать сыну в лицо, засунула руки под подушку, будто обручем обхватила ее, приподняла вместе с рыжеватой вихрастой головой сына и тихонько вытащила оттуда сумку. Голова Панти опустилась ниже, кадык выперся, а хрипение стало тише.
Отползла с сумкой к окну, повертела ее в руках, пока догадалась, как открыть. Потом зачем-то понюхала ее и стала вытаскивать оттуда все, что там было. Сначала вытащила полосатую, почти как у моряков, майку. Узнала, хоть и протерлись, подлиняли полосы — это она сама покупала ее когда-то в эмтээсовском ларьке.
За полосатой майкой потянулось что-то длинное и тонкое… Лишь бы только не порвалось… Вытянула на всю поднятую руку, одернула занавеску на окне, глянула: чулок. Стала еще тянуть — снова чулок, тонкий, как паутина. «Кому они нужны, такие длинные? Разве, может, ухажерке купил такой долговязой?.. Купил, да не отдал… Не успел. А может, мне… Про мать вспомнил?.. Припрячу и буду надевать по праздникам».
Засунула глубже руку в сумку, а там снова что-то мягкое, скользкое, аж за пальцы цепляется. Потянула, как кудель — такой же чулок. «Сколько ж тут их?.. Зачем столько покупать?..»
Чуть не всю лавку застелила серыми паутинками, а сумка все не опорожнялась. «Наверно, ногами утаптывал… И вряд ли купленное это… Вряд ли!..»