«Жизнь, — словно не думал, а скорее просто ощущал я. Смотрел и видел. Слышал и понимал. — Новая весна. Новая трава. Свист рябчика. Воркованье лесного вяхиря. Стон. Желание. Надежда и упрек. Голос весны. Это оттуда — из еловой глубины. Из той нерукотворной вечности елей и берез, света и тишины. Жизнь… Слезы с веток. Шорох дождя и вздохи ветра. Синева насупленной медуницы, как воскресение из небытия, как детский задумчивый глаз. Сколько их было — зим и весен? Ранних весен, когда мокрый свет, мокрый мир и словно бы одно ожидание лучшего, а все-таки и дальше жизнь, через все мертвое и прошлое. Сгнивший лист… Раскрывающийся цветок…»
Я шел без дороги, инстинктом выбирал направление, поглядывал на компас, и только далеко-далеко копилась тревога. Было пасмурно. Не попадалось надежных примет. Глаз искал эти приметы: пень, ветку, поваленное дерево, но они как-то терялись, не удерживаясь памятью надолго, и я обрадовался, когда наконец попала тропа. Она была не хожена с осени. Тетеревиный зимний помет кучками лежал на ней. Я спустился тропой под горушку. Шумел, растекался здесь снеговой ручей, обегал темные бревна — остатки моста. За ручьем тропа канула в ельник. Я едва угадывал ее ногой, едва различал, наверное, потому, что ели завесили небо воздетыми ручищами. Молодые елки стояли ярусной стенкой. Ельник был нерубленый, вековой. В таком лесу дивишься толщине елей, уродливым лапищам корней, обилию зеленого: мхов, веток, кочек, хвои — все было разнообразно по тону, но соединялось одним угрюмым колоритом. Елочки, елки, ели, елищи… Редко пробьется сквозь них береза, и ее белое радостное тело грустно синеет, как могильная кость. Мхи, неподвижность, предвечный покой… Сказывается здесь особенность освещения или свойство зеленого цвета — в таком лесу всегда таится нечто жуткое, ждущее своего часа. Идешь, перешагиваешь через птичьи лапы корней, и совсем уж не сказка изба на курьих ногах, если б встала впереди. Даже мнится: вот свистнет, ухнет нечто, и зеленые эти лешие сорвутся — проснутся, обретут нелепую сказочную прыть; свистнет в другой раз — все станет, опять навеки задремлет, уйдет в свои нелегкие тайны…
Звуки шагов отдавались в глубине, будто и там шел человек.
Большая птица странно полетела впереди. Как в немом кино, я видел взмахи крыльев и не слышал звука. Не знаю, почему я не удержался. Навскидку, уверенно чувствуя — «попаду», ударил дублетом. Звоном заложило уши. Птица оборвалась под ель. Еще не разглядев как следует, я с горечью понял, что это филин. Он сел столбиком и заскакал прочь. Показалось — прыгает еловый пенек. Бегом я догнал лесное диво. Оно обернулось круглой головой с оранжевыми, вытаращенными, полыхающими в сумраке глазами. Филин был огромнейший, старый, рыже-пепельный. Никогда не видал я таких чуд. Одно — эта птица, скучно сидящая на загаженной жерди зоопарка, совсем непохожее тут, в сыром полумраке, в нелегком еловом молчании. Ельник словно склонился над ним, своим порождением, и защищал, ограждал, а филин, сливаясь с еловыми стволами, казался чертовщиной, каким-то оборотнем. Вон как скакал — пень пеньком…
Метровый и ушастый, он не двигался. Свечи-глаза горели не мигая. Я стряхнул странное оцепенение, осторожно пошел вокруг птицы. И магнитно стала поворачиваться за мной дремучая ушастая голова. Шагнул ближе, филин встопорщился, заклацал клювом и смело потянулся ко мне. Еще шаг — он вдруг кувыркнулся на спину, выставив, отводя к пушистому брюху раскрытые напружиненные когти. Вся моя решимость взять птицу сразу отлетела. Вцепится — не оторвешь. Я слыхал, что филин выходит победителем даже из схватки с беркутом… Я отступил. Ванькой-встанькой вскочил филин. Снова смотрели друг на друга. Лицо его — у сов ведь именно «лицо» — беспрестанно менялось: все от дикой угрозы до дьявольской усмешки перебегало там. Волосатые веки жмурились с презрением.
«Ух ты!» — замахнулся я прикладом. Но опустил. В глазах филина стыла кошачья тоска — иногда так смотрят побитые кошки, мудро и жалко.
«У леший, надо же было подвернуться! И сам хорош! Чему обрадовался? Хлоп, хлоп…» Уже трижды пожалел — выстрелил необдуманно. Как быть? Живым его не возьмешь, и зачем он мне, что с ним делать? Убить — рука не поднимается, оставить так — ни за что пропадет редкая, по-своему красивая лесная уродина. Ах ты незадача… И надо же было… Надо же…
«Придется застрелить. Хоть на чучело… — наконец решил я, отошел шагов на десять и, спотыкаясь, пятился еще, соображая: — Испорчу зарядом с такого близкого расстояния». Хватит. Стоп. Ружье в плече. Филин каменно сидит под елью, смотрит. Руки опустились. «Расстреливать собрался…» Стоял, думал… Снова поднял ружье.
— Не стреляй! — звонко и резко раздалось за спиной.