Наверное, пора сказать, что я не охотник, а зоолог. Точнее — орнитолог. Моя диссертация и книги — по глухарям. Я люблю глухарей. Нет для меня интереснее этой древней загадочной и гордой птицы. Да если и вы хоть раз видели глухарей, вам навсегда запомнятся они, их дикий вид, стремительный, скользящий полет, когда несутся они, первобытно вытянув шеи, высоко над лесом, точно удивительные лесные гуси, запомнится их оперение, соединившее черную седину ельников с охрой сосновых боров. А кто слышал их песню — точенье, щелканье и шепот — сам голос леса, еще не понятый никем? Со станции Илим я добирался сюда полдня, шлепал залитыми водой проселками, скользкими лежневками, необтаявшими тропами. Такая неудача! Не повидать ни одного глухаря. Ведь я собирался жить здесь дня три, слушать, фотографировать, писать лесные голоса на маленький магнитофон, с трудом добытый на этот случай. «Может, из-за погоды не токуют?» Я надел рюкзак, подвигал плечами, прилаживая ремни поудобнее, стоял в раздумье.
Далеко впереди закричал филин. «У-у, у-у, у-у», — всполошно повторял он с кукушечьей весенней настойчивостью и совсем не страшно (только в романах о привидениях, в детских сказках ухают и хохочут филины в любое время года). Я подумал: «Вот весна, и филин поет… Дикая песня, да что поделаешь — таков голосок». Все совы немузыкальные существа. Жутко, будто человек, схваченный за горло, стонет весной серая неясыть, брошенным котенком мяукает ушастая сова, лает в сумерках маленький сыч — и так до начала лета, а там замолкнут совиные крики. Жди новой весны. Мало сов теперь, а филина и вовсе не сыщешь, знать, потому с особым удовольствием, понятным, наверное, лишь орнитологу, слушал я глухое «у-у», пока прикидывал, как быть. Искать ли другой ток? Возвращаться ли на станцию не солоно хлебавши… За двадцать-то верст?! А мой «Репортер», кассеты с незаснятой пленкой, зимние планы — в лес! в лес! — бродить, слушать, снимать на току… Мечты, как известно, всегда лучше действительности.
Был, правда, еще один ток далеко даже отсюда, в Бараньих островах. Путь туда представлялся смутно и трудно — я бывал там еще мальчиком, когда ходил на охоту вместе с отцом. Помнилось, обойдешь лесом долгое Щучье озеро, по гнилым зыбким жердям — есть ли они теперь в водополье, — переползешь Исток, реку с черной торфяной водой, и начнется лесистое Зюзево болото, где лежат возвышенные мещеры и релки, поместному острова и «мыса» Бараньи, Глухариные, Малиновые. Два десятка лет назад там были сплошные чащи, дремлющая глушь, ветровалы и гари. Были метельчатые травы, кочки, кукушник, полосы и площади, заросшие высоким, в рост, иван-чаем. Где-то в середине болота лежало неведомое Пронино озеро, на котором даже отец не бывал, а я с восторгом и страхом представлял это озеро, думал часто, кто такой тот Проня, чьим именем оно названо.
Мы пробирались узкими лосиными тропами, часто они пропадали, и некуда было идти — кругом один буреломный лес: то перестоялый и сквозивший с перекрестьями склонившихся деревьев, то темный и жуткий с завалами зеленого колодника.
Помнилось, как опасно тонули ноги во мхах, как в ветреные дни скрипели деревья, как робко билось мое сердце, стеснялось дыхание, когда я торопился за отцом, боясь отстать.
Мы добирались до Малиновых мысов лишь на второй день пути и долго отдыхали, варили еду, переобувались, налаживали ружья. Нетоптаные боры стояли здесь на отлогой возвышенности, кругом в шиповниках, в малине, в глухой живописи еловых венцов. В этих еловых венцах, таких темных, свежих и разных, было нечто донельзя лесное и тоже свежее, дикое, молчаливо приятное и загадочное. Березы на них серо и коричнево сквозили, ольшаник дымчато опускался в низины. И отовсюду из леса неслись голоса чечеток, пиньканье синиц и скрип клестов. Это был отдельный и чистый мир, простой, непонятный, тянущий к себе и отгороженный накрепко своей молчаливой углубленностью, безлюдной грустью. Помню большие холодно-зеленые и светлые осины. Они росли отдельными рощами там, где было сырее, и не знаю почему, но я хранил в памяти эти безлистые высокие осины с редкими зелеными прямыми сучьями — и даже влажное небо над ними и тот тайный вопрос — зачем они выросли тут, чего ждут и кому их красота, так несказанно просто созданная здесь, вдали от всех?..
Чтобы не стоять на месте, я пошел дальше, а потом решил, что так и надо.
«Разгуляется», — поглядывал я на небо. Весной часто так бывает: хмурится, куксится с утра, снежок даже летит, к полудню же, глядь, заголубело, и солнце выглянуло, и все начало теплеть, париться, улыбаться.
Этим я утешался, чтоб ноги не повернули назад.
По темному влажному слою листвы везде синели нахохленные медуницы. Ворсистые шейки их серебрились, голубые соцветия смежили венчики. Один брусничник блестел мокро и бодро, да зелено светились пробившиеся сквозь лист острые новые травинки.