Николай Никонов
БАЛЧУГ
Повесть[46]
Я проснулся внезапно, испуганно. Так бывает в незнакомом месте. Сбросил отяжелелый брезент — холодом, запахом мокрой поляны окатило меня. Едва брезжило. Рассвет слезно растекался еще где-то за лесами, а здесь, на поляне, стояла редкая фиолетовая сутемь, и глазам было непривычно, будто я потерял большую долю зрения.
В лицо сыпался дождик. Он моросил как-то уверенно, безотрадно, липко засевал лицо, и я потянул брезент на плечи. «Вот еще! — сказал я себе. — Этого только и не хватало… Дождь…» И хотя я понимал, что это весенний дождик, что под ним благодатно отходит земля, растворяется последний снег, лезет жадная молодая травка, мне стало скучно и муторно. Я чувствовал, как тело дрогло, боролось с сыростью. Ломило суставы, побаливал зуб — оказалась ночь, проведенная на земле и дожде у потухшего костра. Представилось мне сухое тепло городской квартиры, кухня, где я любил пить чай раным-рано, когда за окном нет огней и улицы пусты. Зачем я здесь? В лесу. Один. Глупость — эта поездка, одно мальчишество, необдуманность, а тут еще погоды нет, и дождь, может, и снег будет. Припомнились снегопады, что заставали меня налегке в лесу, в горах. Вспомнил, как, почти замерзающий, выбирался однажды к станции, ел сырую картошку, сидя под елью, едва заставлял себя вставать и идти. Многое приходит на ум, когда ты в лесу и далеко от селений, на таком вот глухом, мокром рассвете.
— Переменная облачность… Переменная… — бормотал я, все не решаясь выбраться из-под брезента, выглядывал из-под него, будто курица с насеста.
Светлело. Стволы берез на краю поляны выступили. Обозначились дальние сосны, и прогалы меж ними стали бледно-сиреневыми. Пролетел последний запоздалый вальдшнеп. Конец ночи. И тотчас запел в елях дрозд-белобровик. Откликнулся другой и третий. И вот торжественное «ю-ю-ю-ю-и…» послышалось со всех сторон, согласно сливаясь с холодной и хмурой ранью.
Прозвенела, рассыпала серебро зорянка. Первый зяблик разбуженно кричал свое: «Пинь, пфинь» — и начинал петь, да все сбивался — знать, горлышко не прочистил. Заурчал, забормотал где-то токующий тетерев. Приятен был его бодрый голос. Тетерев бормотал по-апрельски задорно, торжествующе. Вдруг смолк. И тогда устоялась недолгая тишина, замолчали дрозды, как от пролетевшего ястреба, лишь стукали, слезились капли — лес плакал, везде слышались по нему легкие тихие шаги.
Я ночевал на поляне — ждал к рассвету глухариного тока. Редкими стали глухари, уходят от человечьих селений, и вот даже здесь — за двадцать километров от ближней станции — не слышно никого. Здесь было давнее богатое токовище. Я знал его давно, берег и думал: оно останется неведомым ни охотникам, ни браконьерам. Как странно все-таки и горько было… Никого. Тот же лес, поляны. И никого… Я собрал рюкзак, обошел место вокруг, все прислушивался — не донесется ли откуда-нибудь пощелкивание токующей птицы или ее хлопающий громкий взлет. Но ничего не услышал, только дождь шуршал, падали капли, да пели ранние птички.