С самого начала переговоров немецкие и австрийские представители превзошли себя в стремлении очаровать «неотесанных» большевиков. Троцкому и Радеку при всем их несомненном интеллектуальном блеске, разумеется, не хватало той самоуверенности и светского лоска, которым отличались их аристократические собеседники. Поэтому Троцкий выбрал иную тактику. Он решительно оборвал поток светских любезностей. Он хотел раз и навсегда покончить с представлением, будто война — это джентльменское занятие, а джентльмен даже в поражении должен оставаться джентльменом. Во всеоружии своего красноречия и язвительности он устремился в ожесточенные споры.
Обстоятельства сложились так, что в этот момент большевики и немцы отчаянно нуждались друг в друге. Стоило немцам нажать чуть посильнее — и большевистская власть могла бы рухнуть. Но тогда на смену ей могла прийти какая-нибудь другая партия, настроенная с прежней воинственностью — и немцы не увидели бы необходимого им мира, как своих ушей. С другой стороны, если бы большевики вздумали проявить излишнее упрямство и несговорчивость, немецкие армии могли их попросту раздавить. Эта скрытая подоплека превращала переговоры в пустые прения по всевозможным отвлеченным вопросам, вроде права наций на самоопределение, природы государственной власти и тому подобное. Разумеется, Троцкий в таких теоретических дискуссиях чувствовал себя как рыба в воде.
Он произвел сильное впечатление на немцев и австрийцев. Германский министр иностранных дел Кюльман увидел в нем незаурядного человека, недооценка которого была бы непростительной ошибкой. «Его выразительное, типично еврейское лицо, — писал Кюльман, — было в постоянном движении благодаря игре лицевых мускулов… Мне доставило особое удовольствие скрестить с ним диалектические шпаги». Австрийский министр граф Чернин был того же мнения. Троцкий, вспоминал он, «обладал совершенно исключительным ораторским дарованием и таким искусством парировать чужие доводы, которые мне редко доводилось встречать; это сочеталось в нем с наглым бесстыдством, так присущим его нации».
Между тем Троцкий только и делал, что тянул время. Казалось бы, скорейшее завершение переговоров было на руку обеим сторонам — ведь обе стремились к одной и той же цели: немедленному миру. И все же Троцкий, непременно настаивавший на том, чтобы высказать свою точку зрения по любому из затрагиваемых вопросов, невыносимо затягивал каждое заседание. Но даже и ему становилось все более очевидным, что расчеты на скорую революцию на Западе не соответствуют подлинному уровню революционных настроений европейского пролетариата.
Отправной точкой всей позиции Троцкого было убеждение в невозможности продолжения войны. С другой стороны, немецкие мирные предложения он считал абсолютно неприемлемыми. Постепенно он пришел к той формуле, которой суждено было вызвать бурные споры внутри партии: «Ни мира, ни войны».
Эту формулу Троцкий обосновывал своей уверенностью, что немецкая армия не в состоянии предпринять действительное наступление. Создавшееся положение он считал тупиковым, а выход из тупика видел по-прежнему только в общеевропейской революции.
7 января 1918 года Троцкий вернулся из Бреста в Петроград, чтобы доложить свою точку зрения руководству партии. За день до этого большевики разогнали Учредительное собрание — тот самый российский парламент, который в течение десятилетий был мечтой всех русских революционеров и созыв которого даже большевики считали раньше обязательным. Но вышло так, что на выборах в Учредительное собрание абсолютное большинство получили эсеры, а среди них — правое крыло, которое представляло, насколько это вообще было возможно, интересы русского крестьянства. В ту минуту, когда эсеровская «Учредилка» отказалась утвердить передачу власти Советам, а также различные ленинские декреты (о земле, мире и так далее), она была немедленно разогнана.
Этот разгон был первым свидетельством монопольной власти большевиков. Троцкий, надо заметить, одобрил этот шаг безоговорочно. Впрочем, перед лицом жгучей проблемы войны и мира большевикам и некогда было возиться с Учредилкой. Ее сторонники теперь автоматически оказались в числе того огромного множества людей, которые подвергались начавшимся репрессиям.
Партия же была поглощена вопросом жизни и смерти — возможностью немецкого наступления. Ленин стоял за мир любой ценой. Большая группа партийцев, возглавляемая Бухариным и Дзержинским (бывшим польским помещиком, который перешел к большевикам и стал первым шефом советской политической полиции), выступала за продолжение «революционной войны» против монархических режимов Центральных держав. Троцкий занимал скорее промежуточную позицию, поскольку его формула «ни войны, ни мира» — по сути, компромисс между реалистической оценкой возможностей и романтической жаждой дальнейшего взлета революции, — была применима лишь до тех пор, пока немцы не покажут когти.