Я тогда вспомнил Мадрид. Вспомнил, как очутился на пласа де торос на арене для боя быков. Вспомнил, как под моими ногами сухо похрустывал влажный зернистый песок, и мне казалось, что я иду по берегу моря или по берегу реки. Звук шагов гулко отдавался в пустом амфитеатре. Для чего здесь такой глубокий песок? Чтобы крепче держаться на ногах? Или чтобы кровь не алела лужей, а уходила в песок, скорее исчезала с глаз долой?
Песок был влажным и ровным, словно на арену накатила тяжелая морская волна и легко смыла следы вчерашней корриды: рытвины от копыт быка, пожухлые цветы — награда тореадору, кровь. Именно так морская волна смывает с пустынного пляжа забытые тапочки, окурки, брошенные газеты, потерянного шахматного коня… Какое море смыло следы корриды? Море забвения? Или их поглотил песок забвения? Песок не хранит следов боя. На нем следы не задерживаются. Эта земля долгие годы в шрамах, рытвинах, отметинах. Ей, земле, должно быть, долго бывает больно. А песку все трын-трава.
Тогда на пласа де торос мне показалось, что этот пустой амфитеатр и пустая арена с мирным речным песком — плод моей фантазии. Что стоит мне тряхнуть головой, широко открыть глаза — возникнет бык и ревущие зрители заполнят амфитеатр. И я слышал — воображал, как зрители улюлюкают, распаляют меня. И я должен распалить быка, а бык должен страстно захотеть поднять меня на рога. И тогда все будут довольны.
А пока я купил билет за десять песо за право осмотреть пласа де торос и приобрел в сувенирном ларьке мулету, как меня уверяли, настоящую. И вышел с этой мулетой на арену. Вероятно, служители, глядя на меня, посмеивались: воображает себя тореадором. Но скорее всего они смотрели на меня с пренебрежительным равнодушием, привыкли к таким тешащим себя туристам.
Я медленно шел по глубокому влажному песку арены с грубой мулетой в руке, стараясь перевоплотиться в тореадора. Но вместо этого неожиданно представил себя быком: усталым, затравленным, с бандерильей в теле. Перед моими глазами мелькает дерюга, выкрашенная сукровицей, я бросаюсь на нее с бессмысленным отчаянием… И никак не могу убедить себя, что это тряпка, а настоящий враг иной…
Я проснулся среди ночи от сердцебиения. Меня разбудили удары собственного сердца. Я попытался выяснить, что мне снилось. Но сон как бы улетучился, растворился в реальности пробуждения. Остались одни удары сердца. И вдруг я ощутил почти физическую горечь обиды, словно раскусил черную дробянку перца. Я старался понять причину этой горечи, и тогда до моего слуха донеслись слова:
— Она не должна была этого делать!
Голос зазвучал так, словно принадлежал не человеку и даже не попугаю, а его воспроизвела какая-то новомодная машина, которую еще как следует не отладили, и слова отдают металлом.
— Она обессилела после трудного похода. Ведь на группу обрушилось стихийное бедствие. И Нина Белова поранила ногу. Надо было принести воды, промыть ей рану.
Так возразил металлическому вполне нормальный голос — мой голос, который я сейчас слышал со стороны.
И снова скрежет железа:
— Надо было думать заранее. Узнать прогноз. И маршрут надо выбирать по силам.
— Маршрут был нормальный. Но начался ливень. От стихийного бедствия никто не гарантирован.
— Вы это комиссии объясняйте, а не мне, — ответил металлический голос.
Видимо, у этой машины были запрограммированы ответы на все вопросы такая современная машина.
И тогда мой человеческий голос сказал:
— А если бы Гена не бросился на помощь?
Я весь напрягся. Даже сердце замерло, перестало стучать. Что ответит машина? Найдет ли ответ, железная?
Нашла. Так просто, не теряя времени, нашла простой и разумный ответ:
— Он бы остался жив.
— Верно! Он бы остался жив, но… — Мой голос захлебнулся. Я по-рыбьи продолжал открывать рот, а слова не звучали. Когда же у меня вновь прорезался голос, я сказал:
— Так Александр Матросов мог бы и не закрыть грудью амбразуру.
— Вы не по существу говорите, — был ответ. — Тогда было другое время. Война.
Я все забывал, что имею дело с железом, и по инерции пытался рассуждать.
Неужели для проявления высоких чувств нужна война? А в хорошее, мирное время человек не может отдать жизнь за друга? Мне стало холодно. Я поежился.
Помню, как из последних сил я пошел в атаку. Я спросил:
— Скажите, где были вы в то время, когда погибать ради жизни товарища не было чрезвычайным происшествием, материалом для комиссии, а называлось подвигом?
Но защелкали реле, завертелись шестеренки, и с железным звоном, как монеты из сломанного автомата, посыпались слова:
— Я нигде не был. До меня еще тогда не додумались. А на предприятии, где меня изготовляют, тогда штамповали банки для противогазов и делали «рубашки» для гранат.