Я вдруг чувствую всю бессмысленность того, чем занимаюсь. Вспоминаю зеленую травку Кастилии, где мирно паслись славные черные бычки. Паслись и не знали свою судьбу: не было у них, у бычков, своего гороскопа, чтобы точно узнать, что ждет их впереди.
В следующее мгновение бык очутился рядом. Он уставился на меня и сказал — во сне и быки разговаривают:
— Это во время войны называлось подвигом, а теперь это ЧП чрезвычайное происшествие. А стало быть, лишение квартальной премии и прочие неприятности.
Эти слова вонзились мне в бок, как зазубренный наконечник бандерильи. Тогда я бросил мулету на влажный песок арены и обнажил шпагу.
У меня над столом висит рисунок: овальная арена — желтая краска, бык с непомерно большими лирообразными рогами — черная краска, тореадор шляпа, плащ, панталоны, чулки, туфли — разноцветные. Огромный бык и маленький человечек. Идея рисунка такая: чем больше бык и чем меньше человечек, тем дороже победа.
Этот рисунок — память о Генке. Никаким он не был художником и рисовал плохо — математик! — но тут он постарался. Он не рисовал, а выражал чувство, смутное. В тот миг еще неосознанное чувство. Еще безымянное. Бессловесное. Его рисунок напоминает наскальные рисунки, которые я видел под Баку в Кабыстане. Меня, помню, поразила оглушающая немота этих рисунков. Она вдруг проявилась в моем сознании, ожила болью вперемежку с радостью. И мне показалось, что рисунки вдруг закричали, заревели, загрохотали копытами, засмеялись от радости и завыли от боли.
Так временами оживает и Генкин рисунок. Бык наклоняет рога, тореадор выставляет вперед шпагу. Желтая арена светит как солнце.
Но на рисунке не хватает прекрасной дамы, в честь которой бесстрашный тореро вышел на арену. Если внимательно присмотреться к маленькому человечку, можно заметить, что на его рукаве повязан платок в белый горошек. Это платок прекрасной дамы, которая не изображена на рисунке. Это Майин платок.
Наивный рисунок корриды — памятник любви. Если б можно было повторить его на белом снегу Эльбруса, увеличив в сотни раз, чтобы люди рассматривали, как рассматривают рисунки на скалах Кабыстана.
Генкина любовь тоже была в сотни раз больше обыкновенной.
5
— Послушай, — сказал мне как-то Генка. — Я должен тебя познакомить с Майей.
Между собой мы уже называли учительницу по имени, отбросив отчество.
— Зачем? — спросил я.
— Так надо, — был ответ.
Потом мы стояли перед школой и ждали, когда она выйдет. В небе светило неровное, яростное солнце — настоящее ярило с видимыми глазу протуберанцами… Свет так ослепляюще бил в глаза, что, казалось, издавал звук — солнце-ярило звенело. Все таяло под ногами и над головой, казалось, не снег, а сам город таял. И когда растает — будет пустое место — поле. И в этом поле — мы с Генкой.
Она пришла раньше, чем растаял город.
— Здравствуйте, Майя Викторовна, это мой друг, — сказал Гена.
Она даже не взглянула на меня. Ее больше интересовал Генка.
— Ты всех учителей знакомишь со своими друзьями? — спросила Майя.
Я думал, Генка растеряется. Но он нашелся.
— Нет, — сказал он, — только тех, кто гоняет на мотоциклах.
Это прозвучало не шуткой, а вполне серьезно.
Она все еще смотрела на Гену, но я чувствовал, что как-то подспудно, краем глаза, она начала рассматривать меня. Заинтересовал я ее.
— Старый у тебя друг! — вдруг сказала она.
— Это он с виду старый, — нашелся Гена. — А так ничего. Годится.
Он виновато посмотрел на меня: прости меня за панибратство.
Я все стоял и молчал. Мне было любопытно, как будут развиваться события. Но мои глаза уже были прикованы к Майе. Она еще не стала красивой, но в ней появилась необъяснимая притягательная сила, что-то угадывалось, смутно предполагалось, как сквозь туман. Пока еще не произошло. И было неясно, что произойдет. Однако я почувствовал — надо держаться поближе к ней.
— Я привел своего друга на случай, если мотоцикл опять не будет заводиться, — запоздало пояснил Гена. — Втроем легче заводить, чем вдвоем.
— Я сегодня приехала на троллейбусе, — сказала Майя. — Я не ожидала, что у меня будет столько помощников. А вообще, что-то не ладится с зажиганием.
— Тогда мой друг расскажет вам, как он был тореадором, — не сдавался Гена.
Майя насмешливо посмотрела на меня и спросила:
— Он был тореадором?
Она все еще говорила со мной в третьем лице.
— Он был! — сказал Генка, обуреваемый каким-то озорством.
Я не узнавал его. Я удивлялся и радовался. Наконец-то мой тихоня раскачался. И чтобы поддержать его игру, я ответил о себе в третьем лице.
— Был ли он тореадором или ему это приснилось, не имеет значения. Потому что речь пойдет не о нем, а о знаменитом тореадоре Луисе Домингиме. И о его любви, если позволите?
Она позволила. Я начал рассказывать: