— Я сразу все хотел сказать и забыл. Я не хочу, чтоб у меня был железный характер. Сшей мне брюки, как у папы, и я буду весь в него!
Мама посадила Саньку к себе на колени и поцеловала в заплаканные глаза, а папа потряс его за «фамильную гордость» и внушительно предупредил:
— Чтоб больше я не видел такой самостоятельности, иначе выдеру, ясно?
— Ясно! — отозвался Санька и опять разревелся, уткнувшись маме в плечо.
У СУХОЙ БАЛКИ
Над станицей день и ночь стояли клубы пыли. В ней, точно выкупанное в крови, пылало над степью солнце. И не было спасения от дымного изнуряющего зноя. Фронт близился с каждым днем. Через станицу вот уже третий день отступали к Сталинграду советские части.
Длинные вереницы колхозных телег, утопая в едкой рыжей пыли, потянулись на восток.
— Поедемте с нами, батя, — уговаривала старого колхозного садовода сноха. — Немцы ж не сегодня-завтра придут. Как же вы один будете?
— Тут родился, тут и умру, если что, — упрямо твердил старик.
Долго стоял за околицей Федор Кузьмич, провожая подслеповатым старческим взглядом подводы односельчан. А когда последняя из них скрылась за пыльной завесой в степи, он смахнул одинокую слезу и заковылял в другой конец обезлюдевшего села, где помещалась колхозная плодово-опытная станция.
Весь остаток вечера он просидел на срубе колодца возле молодой курчавой яблони, каждая ветка которой будила воспоминания давно минувших дней.
В детстве мечтал Федюшка Костров вырастить такое дерево, «чтоб, кто его плодов отведал, сразу бы помолодел».
— Бабань, а взаправду есть молодильные яблоки? — донимал он бабку, единственно близкого и родного ему человека во всем белом свете. — Расскажи еще сказку, бабань…
— Есть, соколик. Есть. Войдешь в лета, сам узнаешь, — шамкала она и, перекрестив растянутый зевотой беззубый рот, заводила нараспев: — В некотором царствии, в некотором государствии жил был царь…
И как только бабка в сказке доходила до «яблони с молодильными яблоками», он обрывал ее, говорил:
— Подрасту маленько, бабань, — выращу тебе такое дерево, сразу помолодеешь.
Но не дождалась бабка «молодильных яблок», вскоре умерла, а мальчонку, видя его пристрастие к садоводству, взял в работники богатый станичный садовод. До тридцати лет батрачил Федор Костров. Избу поставил, свой небольшой сад заложил, женился. А через три года в Ильин день пожар полстаницы слизал, и опять пошел Федор горе мыкать, только теперь уж сам четвертый.
Потом революция, гражданская война, первые тяжелые годы Советской власти. И лишь в тридцатом году осуществилась мечта Федора Кузьмича. Он вместе с односельчанами заложил сад на новой, колхозной земле. Что не под силу было одному, вытянули миром. За год до войны колхоз получил серебряную медаль на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке за выведение новых сортов яблонь.
— Эх, мечта ты моя, мечта, — вздохнул Федор Кузьмич, качая головой в такт своим мыслям и гладя шершавой рукой тонкий ствол дерева.
…Утром к станице подошли новые советские части и стали окапываться по берегу глубокой сухой балки, тянувшейся вдоль огородов и сада, в котором расположился пулеметный расчет и взвод пехоты.
— В оборону встаете, сынок? — с тревогой спросил старик у рыжеватого высокого сержанта. Тот утвердительно кивнул и устало обтер выгоревшей на солнце пилоткой потное лицо.
— Как бы попить, папаша?
«Может, дальше и не пустят немца?» — со смутной надеждой на что-то подумал Федор Кузьмич и засуетился. Он спешил с ведром к колодцу.
Затем поил бойцов, угощал их переспелой черешней и крепким самосадом. Вытащив из сарая два больших чана, в которых раньше варил арбузный мед, он согрел в них воды. «Обмоются с устатку хоть маленько», — и в глазах его опять мелькнула смутная надежда.
Но бойцы начали рубить в саду деревья для накатов, и Федор Кузьмич растерялся.
— Сынки, сарай, избу ломайте… Все равно вам какое дерево, — беспомощно перебегая от одного бойца к другому, просил он.
— Фрицам, что ли, бережешь, отец? — недобро усмехнулся один из солдат.
Старик весь затрясся от негодования и обиды. Выставив вперед жидкую седую бороденку, он закричал фальцетом:
— Ты меня немцем не пугай. Я еще в четырнадцатом году пуганый, — он похлопал себя по неразгибающейся коленке. — А питомник не дам портить! — голос его стал совсем бабьим.
— Да вы что, папаша! — пробовал урезонить Федора Кузьмича сержант Семушкин, тот самый, что попросил пить. — Разве здесь что уцелеет?
Федор Кузьмич ссутулился еще больше и замолчал. Он и сам знал, что не уцелеет, но не мог видеть, как топоры и пилы врезались в розовую сердцевину его питомцев.
— Сынки, да я… я понимаю, сынки, — часто моргая, говорил старик и торопливо протягивал вперед свои руки. — Ими вот. Ими каждое дерево сажено, рощено. Тут жизнь наша, душа вкопана. Вон дерево у колодца, десять лет выводили. Как христова праздника, первого яблока ждали. В ней одной целый сад, сынки?! — Кузьмич обвел сумрачные лица бойцов скорбным вопрошающим взглядом, и его тяжелые узловатые руки плетьми повисли вдоль сухого жилистого тела. — Может, и уцелеет, а?