Потом шло переплетение малинника, смородины, орешника — цепко закрывая с головой, они вставали непроходимым заслоном, его надо прорубать топором. Мы обходили эти заслоны, делая лишние утомительные километры. Обходить приходилось и множество заросших осокой, водяными лилиями и кувшинками озер и молчаливо враждебных болот. Не всегда болота удавалось обойти: извивами едва заметных берегов иногда они уходили в стороны на десятки километров. Не найдя конца, мы вырубали длинные шесты и, взяв их посредине, чтобы не терять времени пересекали болота напрямик. Если бы чуть державший травянистый покров разорвался и мы провалились, концы шестов удержали бы на поверхности и помогли выбраться. Мы осторожно шагали по ярко-зеленой траве, в зелени которой было что-то явно ядовитое, и тревожно следили, как колыхался под нами тонкий ковер, волнами расходясь в стороны. Иногда, в двух-трех шагах, он прорывался — темным фонтанчиком выбрызгивала струйка черной воды, напоминая, что под нами бездонная хлябь. Выбравшись на другой берег, мы облегченно вздыхали, хотя и знали, что впереди ждут новые болота и что надо опять продираться сквозь кусты, траву, лесные чащи.
Тайга оказывала равнодушное, тупое, поразительной стойкости сопротивление, — как всякая огромная инертная масса, может быть, и как масса человеческая. Это сопротивление можно преодолевать, продираясь сквозь него или подминая его под себя, только проявляя упрямую настойчивость, ту почему-то возведенную теперь чуть не в добродетель грубую напористость, которая так мне ненавистна. В ней есть что-то унизительное для человека, будто превращающее его в ловкую, сильную, умную, но все-таки скотину. Человек не рожден только для борьбы, для одного преодоления вечного сопротивления: иногда нужно и отдать себя ему, инерции, массе, может быть так же, как человеку нужен сон и отдых, потому что и в этом сопротивлении должны быть свои мудрость и право. И одолевать их можно и нужно только тогда, когда впереди у тебя большая цель, принадлежащая не одному тебе, но и той же массе, — наверно, только это может оправдывать твое упорство, которое иначе было бы лишь эгоистическим, скотским насилием. И сколько бы в этом правиле ни содержалось опасности, другого нам все равно не дано.
Не думая об этом, мы и так знали, что больше, выше нашей цели нет ничего. Разве наш поход, с первого его шага, не поход за человека, против тупого удавьего рыла? И не думая мы знали, что надо упорствовать. Не могло возникнуть и намека, что мы можем быть не правы.
Торопясь, мы шли, вглядываясь в каждый куст и в просветы впереди. Всполошились птицы, загомонили тревожно: не вспугнул ли их человек, разыскивающий нас? Прислушиваясь, мы скользим по траве, потеряв вес, неслышные, как привидения. Из-за деревьев открылась большая поляна, вдали на ней пасется корова. Откуда тут корова? Значит, близко и человеческое жилье, а оно может погубить наше дело: ему еще надо быть подальше от людей. Крадемся, пригибаясь к земле, — а, да это попросту большой дикий олень! Издалека его можно принять и за корову. Дальше на опушке еще четыре желтых пятна; мы выходим из-за деревьев, свистим — олени поднимают головы, с любопытством разглядывают никогда не виданных ими людей; что-то сообразив, они закидывают головы к спине и мигом исчезают в лесу.
Только в сумеречные ночи, на длительных привалах, можно отпустить подпругу и телу, и воле. Выбрав низинку, где огня не видно издали, мы разводим костер, варим ужин. Ночи холодны; покончив с едой, кладем на огонь крест на крест целые деревья: так они будут гореть до утра. Ложимся ближе к огню и дежурим по очереди. Спутник засыпает, а я лежу, смотрю то в огонь, то в раскинутый в кустах сумрак, и бездумно прислушиваюсь к таежной ночи, целиком, без остатка растворяясь в спокойной радости.
Не знаю, может ли ее понять тот, кто ее не испытал? Для этого надо годы пробыть на положении человека, в сознании остающегося им, а на деле превращенном в существо, обреченное на рабское подчинение. Смириться до конца нельзя, протест в тебе не угасает — словно уравновешивая его мощным инстинктом самосохранения, ты будто балансируешь на режущей человека в тебе до отказа, до звона струны натянутой проволоке, готовой ежеминутно лопнуть. Каждый миг ты можешь лишиться даже этой мучительной опоры и сорваться в пропасть. И после этого очутиться в тайге, отданным в свою волю, в свою власть.
Можно бесстрастно анализировать человеческие чувства, находить им объяснение и где-то регистрировать. Получится, наверно, ряд изображений, вроде раскрашенных картинок анатомического атласа. По ним врачи могут ремонтировать один или другой развинтившийся участок нашего организма. Но многим ли удается схватить не три-четыре пера синей птицы, а поймать ее всю и вдруг постигнуть целиком, во всех ее связях, в каждом ее движении? А три-четыре пера — это часто пустяк, по которому ничего не разгадать.