Это произошло с появлением описаний плена рядом представителей российского дворянства, захваченных османами во время русско-турецких войн начала XIX столетия. Данные описания свидетельствовали о противоречиях между положением пленника, с одной стороны, и представлениями о дворянской чести и простом человеческом достоинстве, с другой. Решение этой моральной дилеммы парадоксальным образом заключалось в подчеркивании бессилия благородного пленника. Последнее контрастировало с часто сомнительным моральным выбором, на который приходилось идти пленникам-простолюдинам, чьи истории можно найти в расспросных листах Приказа Патриаршего дворца. В результате происходил перенос акцента с действий пленника на условия плена, включая обращение османских властей с военнопленными и отношение к ним со стороны местного населения. Этот перенос акцента превращал рассказы о плене в еще одну категорию ориентализирующих репрезентаций Османской империи, которые включали описание буйного фанатизма мусульманских толп, образы великодушных пашей и картины экзотической природы. Подобные репрезентации снимали подозрения по поводу православности или просто моральности пленника, которые сохранялись на протяжении практически всего раннемодерного периода. Взамен российская читающая публика проникалась все большим интересом к рассказам о плене, представлявшим ей возможность опосредованного наслаждения экзотикой и одновременно все более сочувствовала их протагонистам, чьи страдания отныне считались заслуживающими благотворного вмешательства российского государства.
С начала XVIII столетия череда «турецких войн» стала третьей разновидностью российских контактов с Османской империей. В столетие, последовавшее с момента неудачи, которую Петр I потерпел на Пруте, российские войска добились явного превосходства над османской армией, однако продолжали испытывать различные трудности, связанные с культурными особенностями, климатом или демографией театра военных действий. Эти вызовы стали проверкой тех понятий о «цивилизованной» или «регулярной» войне, которые были усвоены российскими офицерами в результате участия в европейских войнах XVIII и начала XIX столетия и знакомства с европейской военной литературой. Трудности «восточной войны» побудили некоторых российских офицеров выработать альтернативные принципы, следование которым, по их мнению, должно было обеспечивать наилучшие результаты в «турецких кампаниях».
Несмотря на, казалось бы, очевидную значимость военного ориентализма, последний до сих пор остается неизученным явлением. Это объясняется специфическим характером военной литературы, сочетавшей теоретические и исторические исследования с дневниками и воспоминаниями разной степени литературности. Историки российского ориентализма практически не уделили внимания российским работам о войне в различных частях Азии. Последние не стали частью академического ориентализма, фокусировавшегося на изучении восточных языков, знание которых помогало управлять, но не завоевывать. В свою очередь, исследователи литературного ориентализма, по-видимому, посчитали дневники и воспоминания участников «восточных войн» слишком прозаическими по сравнению с литературными путешествиями на Восток, а также другими произведениями ориенталистского толка, созданными российскими писателями XIX века. Однако эти фрагментарные источники, заурядные с литературной точки зрения, неоценимы для понимания того, как образ «другого» и чувство самости вырастают из сублимации реального боевого опыта.
Интеллектуальная траектория постколониальных исследований также позволяет объяснить неизученность военного ориентализма. Хотя Эдвард Саид охарактеризовал Египетский поход Наполеона как начало модерного ориентализма, его анализ обошел собственно военный аспект этого предприятия и сконцентрировался на его более общем культурном и интеллектуальном значении. Другие постколониальные исследователи последовали примеру Саида, концентрируясь почти исключительно на режимах власти, возникших после демонстрации решающего военного превосходства Запада над восточными империями. Таким образом, возросшее понимание форм западной власти над Востоком сопровождалось относительным забвением культурной истории войн, которые предшествовали установлению этой власти. Тем не менее описания «восточных» войн позволяют понять, каким образом некогда могучие азиатские империи превратились в объект знания и власти под названием «Восток». Рассмотрение российских описаний «турецких кампаний», предпринятое в этой книге, можно считать приглашением к дальнейшему исследованию истории военного ориентализма.