Башенка вся в оконницах стекольчатых. Стекла цветные в свинец оправлены. За ними, кроме бледного неба да церковных крестов, ничего не видать. Холодно в башенке, да не очень. На юг окошки. Весенним солнцем ее раньше покоев жилых обогрело.
Дрожит и постукивает рама под нетерпеливыми и сильными Орькиными руками. Не поддаются сразу медные затворы, барашками отлитые. Позаржавели, видно, за зиму, да и дерево разбухло. Но вот изо всей силы дернула Орька, и во всю ширину распахнулась оконница. Волной хлынул через нее воздух хрустальный.
И царевна, и Орька обе уже у окна. Высоко оно над всем дворцом поднялось. Коли высунуться хорошенько — далеко во все стороны из него видать. На пестрых крышах чешуйчатых, где на ночь позадержалась вода, ледок, словно стекол осколышки, там и сям раскиданные. На коньках и петушках, на башенках, на резьбе затейной — повсюду хрусталики капели застывшей. Золотые купола церковные снежной пылью посыпаны.
С башни и все, что за белой кремлевской стеною, как на ладони: Белый город, Китай-город, Москва-река, Замоскворечье. Черные бревенчатые дома среди черных, только что освобожденных от снега деревьев и за всем — даль, от близкого уже солнышка розовая. На Божий мир, давно ею не виданный, широко раскрыла глаза Федосьюшка. Грудь, к свежему воздуху непривычную, словно иголками, прокалывает.
— А про птиц-то забыла? Слышишь, голуби загуркали. Воробьи поднялись. Наши в лукошках, поди, позамучились. Под рогожку руку сунь! Хватай, на кого попадешь. Вот как я, погляди… Разом — ты из своей руки, я из своей, мы первых птичек и выпустим.
У Орьки уже давно птичка в руках зажата, а Федосьюшка все еще под рогожей пальцами водит. Лукошко от писка звенит. Шуркают кругом ее пальцев крылышки испуганные. Чей-то острый клювик царевне в руку толкнулся.
— Хватай которую-нибудь, — кричит Орька. — Да поскорее, — нетерпеливо прибавляет она.
Стиснула зубы Федосьюшка. Ухватила что-то теплое, трепещущее. Раньше Орькиной, словно комочек, в окошко с размаха кинутый, птичка ее полетела.
— Помяни, птица вольная, родителей моих: батюшку моего, матушку помяни! Так скажи, — учит царевну Орька.
И Федосьюшка повторила:
— Помяни!
Одну за другой выпускают они птиц в окно навстречу уже взошедшему солнцу. Наловчилась Федосьюшка. Как и Орька, в окошко высунувшись, прежде чем пальцы разжать, она высоко рукой взмахивает. Не ныряя, словно ветром подхваченные, сразу тогда птицы в вышину несутся.
— Ой, моя не полетела. На крышу свалилась, бедная, — отчаянно вскрикнула Федосьюшка.
— На воле отдышится, — утешила ее Орька. — Моя-то, погляди, как взвилась!
Птичьи писки, радостно-тревожные, с девичьими звонкими вскриками слились. Солнышко, разгораясь, все выше и выше на небе поднимается. Церковные кресты, золотом засверкавшие, к голубому небу тянутся. Зазмеилась крыш чешуя пестрая. Засветились от лучей, в них ударивших, цветные стекла на башенке высокой.
— Ой и любо же! — От радости и солнышка лицо у Федосьюшки все розовым сделалось. Орька с последней птицей так размахнулась, что и сама чуть за окошко не вывалилась.
— Хорошо, что за косяк ухватилась, а то полетела бы и я, — засмеялась она звонко.
У раскрытого окна они обе с царевной стоят. На полу пустые лукошки. Глядят девочки на птиц, по конькам и башенкам рассевшихся. В свободе уверившись, выглядывают бурые пичуги безымянные, в какую бы сторону им полететь. Вот одна, что всех побойчее, первая с места снялась, темными крылышками голубое небо прорезала и понеслась в сторону восхода солнечного. Следя за нею, и царевна, и Орька в окошко высунулись. Долго, не отрываясь, в небесную синеву глядели. Где-то близко с хрустальным звоном оборвалась подтаявшая сосулька, капель о жестяную чешую ударилась. Во дворе голоса же поднявшихся людей раздались. Могучим гулом, сразу заглушая все звуки, благовест к утрене с Успенского собора пролился.
Торопливо приперев окно на все защелочки и запорные крючки, царевна с Орькой по лесенке вниз побежали.
Дарья Силишна только в опочивальню, Федосьюшку будить идти собралась, а царевна в душегрее с Орькой на пороге стоит.
Обе румяные, веселые. У обеих глаза блестят.
— Рань этакую поднялась! — всплеснула руками мамушка. — И оделась уже! Да и в душегрее, никак? — все больше и больше удивлялась Дарья Силишна. — Да какая же ты нынче хорошая с постели поднялась!
Начала Федосьюшка про башенку рассказывать, но Дарья Силишна и слушать не стала. С первых царевниных слов мамушка волчком закружилась.
— С постели теплой да прямо в башенку нетопленную! Ох, уморила ты мне царевну, Орька ненавистная! Тебе бы ко мне прибежать, меня бы оповестить, что не дело задумано. Застудилась-то как, государыня! Руки что лед у тебя.
Ничего мамушка в переполохе не слышит, ничего, как есть, не разбирает. Суетится, Федосьюшку за руки хватает, сенным девушкам кричит, чтобы взварец погорячее да попроворней несли.