Должен быть какой-то способ обойти Октавиана, не дать ему одержать полную победу над памятью о нас, над самим фактом нашей жизни. Я уже убедилась, что он упорно сочиняет собственную версию событий, предназначенную для собственного прославления и нашего очернения: например, выдумка о том, что солдаты храбро сражались, пока Канидий не бросил их. Или другая побасенка, вовсю распускавшаяся сейчас: будто бы я трусливо бежала от мыса Актий, а Антоний, ослепленный любовью, бежал вместе со мной. Одержав победу, Октавиан рассчитывал оставить потомкам свою версию этой войны. Наша сторона должна быть стерта из людской памяти.
Эта мысль пришла ко мне в унылые промозглые дни поздней осени, когда начавшиеся шторма надолго отрезают Александрию от мира. Именно тогда я начала писать историю своей жизни, своих стремлений и чаяний. Я решила: дабы противостоять лжи, необходимо написать чистую правду обо всем, что со мной происходило. Но, конечно же, для меня было очевидно, что мои воспоминания необходимо сохранить в тайне, а текст спрятать в надежное место — такое, где Октавиан не найдет его и не уничтожит. Нельзя по примеру Антония помещать свое завещание в общественный архив. Нет, я отошлю свитки в Филы, где они будут приняты в качестве подношения Исиде и укрыты в ее святилище. А копии отправятся еще дальше на юг, в Нубию, к моей сестре-правительнице кандаке. Рим не дотянется до них, пока не придет день и не найдутся уши, чтобы выслушать правду побежденных. Такой день настанет непременно. Когда мои воспоминания явятся миру — это ведомо Исиде.
Кандаке… она давным-давно предупреждала меня насчет римлян. Теперь она станет последним прибежищем моей правды.
Итак, я вызвала двух доверенных писцов и начала диктовать им мою историю. Ту самую, которую вы сейчас читаете.
Тебе, о Исида, мать моя, прибежище…
И так далее, до сего момента. Оказалось, что воспоминания странным образом заполняют мои дни. Я оживляла прошлое, нанизывая события на нить памяти одно к другому, как бусины в ожерелье, и надеялась, что они сложатся в узор. Принято считать, что большую картину можно рассмотреть только издали, а когда речь идет о картине жизни, не имеется ли в виду удаление во времени? Это означает, что мне не дано постичь значение собственной жизни, пока она еще длится, пока я жива. Я пыталась быть честной и точно записывать все, что происходило. В конце концов, мои воспоминания предназначаются не для современников, но для тех, кто, возможно, пребывает в неведении относительно описываемых событий. Возможно, эти записки на многое откроют глаза.
Однако имелись и другие предметы, заслуживавшие внимания. Помимо прошлого было еще и будущее. В оставшиеся дни я должна успеть передать Цезариону все необходимые познания. Вместо того чтобы вызывать его к себе официально, я постаралась, чтобы все выглядело естественно, и дождалась подходящего момента, хотя мой осторожный подход мог как раз показаться далеким от естественности. Однако я не могла не учитывать особенных качеств его личности: он вовсе не был повторением меня или Цезаря. Он отличался чувствительностью и умом, что требовало особого подхода. Мне надлежало узнать его получше.
Мне было известно о его повышенном интересе к оружию и механике — он и в детстве играл с миниатюрными триремами. Под предлогом того, что я хочу показать ему особенности наконечника новейшего метательного копья, чья форма обеспечивала наиболее эффективный угол удара, я рассчитывала провести с сыном некоторое время. Он осматривал копья, а я присматривалась к нему, делая вид, что тоже увлечена оружием.
Кроме того, он был силен в математике и не испытывал ни малейших затруднений, когда требовалось рассчитать траекторию полета метательного снаряда или подъемную силу вытесненной кораблем воды. Странно, как сильно любим мы наших детей и как мало знаем об их дарованиях и слабостях. Я знала сына очень плохо.
Обратив внимание на некоторые военные документы, написанные не по-гречески, я с радостью узнала, что Цезарион свободно владеет сирийским, египетским и еврейским. Само собой, его латынь была лучше моей. Он выучил все писания Цезаря почти наизусть.
— Как прекрасно он писал! — промолвил Цезарион. Он лежал на полу, опираясь на локоть и рассматривая трактат «Об аналогии». — По-моему, гораздо лучше Цицерона. Впрочем, и сам Цицерон признавал, что словарь Цезаря отличается исключительным богатством, а лексика — исключительной точностью. Хотелось бы мне унаследовать его способности. Там, где мне требуется три слова, чтобы выразить мысль, он легко обходился одним.
— Может быть, тут дело не в словах, а в самой мысли? — со смехом подначила я его.
Он рассмеялся в ответ легко, без обиды, и я отметила его природное дружелюбие: качество, полезное для правителя. К такому нельзя принудить и невозможно научиться.
Но как все-таки странно сидеть вот так и присматриваться к своему наследнику: «Это хорошо, это можно поправить, а вот это никуда не годится».