Мы насмерть схлестнулись с крымчаками под Молодями, а он 1 августа в храм Святой Софии, «в предел Якима и Анны, где лежит Никита епископ, свечу местную» прислал.
А может, государь занимался державными делами чуть раньше, просто успел их все переделать? Ничего подобного. Поглядел я и июньские записи, но тоже не нашел ничего существенного. Нет, о нем самом сколько угодно, и чем он занимался — тоже, а вот с государскими делами, требующими его непосредственного вмешательства, — тишина. Вместо этого совсем иное. То он участвует в крестном ходе, то вместе с Ванькой-наследником пирует у владыки, архиепископа Леонида. Одно лишь дельце и нашел, да и то после долгих поисков — это меня спортивное любопытство обуяло. Вот оно, то самое главное и государское, чего без него никак бы не решили и что побудило царя выехать весной в Новгород: «Июня в 26… государь велел прибавити улицы и столпы перекопывати на новых местах…» Куда уж важнее! Архитектор, блин, туды его в душу!
И вот теперь он смеет унижать Воротынского, причем, заметьте, за мой счет, потому что после царских слов — уж будьте покойны — в сваты ко мне Михайла Иванович ни за что не пойдет. Хорошо, что я к этому времени успел самолично решить все с Долгоруким, иначе совсем беда.
«Да и то, — мелькнула у меня мысль. — Князь же решит, что это я нажаловался обо всем царю — какое тут сватовство. Как бы не наоборот. Не ринулся бы он отговаривать Андрея Тимофеевича, и на том спасибочки, а то ведь с Воротынского и такое станется».
Мне было настолько неудобно перед князем, что я, едва услыхав все это от царя, на следующее же утро спешно засобирался со своим переездом. Хорошо хоть, что я к тому времени уже имел местечко, выделенное мне по распоряжению Иоанна, на Тверской улице.
Зашел попрощаться с Михайлой Ивановичем, а тот глядит как бирюк, причем куда-то в сторону. Дескать, даже глаза свои поганить не желаю, тебя, стукача, разглядывая, вот до чего ты мне противен.
Легковерен князь-батюшка, да и то сказать, никто другой насчет тех же Молодей донести царю просто не мог — у нас же с Воротынским все разговоры были тет-а-тет. Вот и получается, что сдал его именно я, больше некому. Поначалу мне вообще ничего не хотелось говорить — терпеть не могу оправдываться, особенно когда не чувствую за собой вины, но потом все-таки решился, сказал:
— Знаю, что ты обо мне думаешь. Только я о наших с тобой разговорах ни под Серпуховом, ни под Молодями и полсловечком царю не обмолвился. Могу хоть сейчас в том крест целовать и перед иконами побожиться.
— И откель же ему все ведомо стало? — с кривой ухмылкой спросил Воротынский, по-прежнему не глядя в мою сторону и упорно продолжая буравить сумрачным взором сучок в правом резном столбе-балясине, поддерживающем его крыльцо.
— А с чего ты взял, что он все сведал? — спросил я. — Бывает, что человек вслепую, с завязанными глазами вверх стреляет да в журавля попадает. Так и он. Наугад ляпнул. Вот посмотришь — не станет он больше об этом упоминать.
— Тебе виднее, — процедил князь сквозь зубы, перекинувшись с сучка на резной наличник сверху, — Это ж ты у нас с пищалей палить ловок. Мы-то все больше по старине. Известно, на нови хлеб сеют, а на старь навоз возят. А ведомо тебе, что за обман с уложением государь мне в просьбишке отказал — не дозволил детишек с женкой с-под Белоозера привезти?
— А куда было деваться, коль у него в руках все мои черновики были?! — не выдержав, заорал я, возмущенный столь явной несправедливостью. — И он о них так меня расспрашивал, будто решил, что я твое уложение не просто так переписал, а с тайным умыслом, дабы ворогам его иноземным передать! Скажи, что мне еше оставалось делать?!
— О том не ведаю. — Он резко и зло мотнул головой. — Токмо мыслю, что не просто так он про Молоди допытывался. Как себе хошь, а не верю я, что он с завязанными глазами да столь метко угодил. Была длань, коя его стрелу в нужную сторону подправила. — И добавил после паузы: — Меня ныне и про серьги сомнения взяли. Можа, и прав был князь Андрей Тимофеевич…
Зря он это сказал. Так бы я еще попытался его переубедить — авось и получилось бы что-нибудь. Но после того как он упомянул серьги, стало понятно — разговора не будет. Бесполезно его вести. Не тот случай. Раз уж он всерьез решил, будто я украл вещь, которую сам же и купил, — о чем тут говорить?! Развернулся да пошел прочь. Так и расстались мы с ним. Потом я сколько раз прокручивал в памяти, выискивая, могли сделать хоть что-то, находил, злился на себя, но былого не вернуть.
А когда уходил, то чуть не споткнулся, будто кто толкнул меня сзади. Оглянулся — никого. Только в отдалении остроносый зубы скалит. Во взгляде ненависть пополам с торжеством — хоть и непричастен он к случившемуся, а все равно так ликовал, будто собственную руку приложил. Ну еще бы — есть чему. Не все мне на коне скакать — пришло время и возле стремени побегать.