Расин подносил Севенару полные сочинения своего отца на веленевой бумаге и в бархатном переплете и, кроме того, начерченную им самим карту Франции. Педрилло начертил для юбилея карту Италии, а Аксиотис – карту Древней Греции.
– Голицын, – сказал он, – тоже не забыл вашего юбилея и поручил мне передать вам карту своего отечества, господин профессор, он счел бы за большое удовольствие поздравить вас лично, но, зная, что вы его не любите, он побоялся испортить своим присутствием ваш праздник.
– Экое у него огромное отечество! – сказал Севенар. – Почти всю Литву захватило! И Польшу, пожалуй, как раз проглотит.
– На здоровье, господин профессор, – отвечал Аксиотис.
– Как на здоровье?! Не дай бог такого несчастия для Европы. Какое будет тогда в ней равновесие? Нынче Литва; завтра – Волынь; послезавтра – Швеция и Курляндия; а там и Константинополь, пожалуй… да этак всю географию изменить придется…
– Лучше изменить всю географию, чем страдать так, как страдают христиане под ярмом Турции, господин профессор. Вся надежда Греции на Россию: одолев Литву и Швецию, она одолеет Турцию, и тогда…
– Это, впрочем, не по моей части, господин Аксиотис, за ваши подарки от души благодарю вас, а о политике можете толковать, сколько вам угодно, с господином Ренодо, он большой партизан Московии и говорит: чем сильнее
– Позвольте, господин профессор, – сказал Расин, – вручить вам прежде вот эту табакерку. Вы увидите на ней три имени, но мы должны признаться, что заботился о ней один Голицын.
Севенар вынул из красного бархатного футляра золотую, большого размера и очень тяжеловесную табакерку, на ней крупными буквами вырезано было:
«28 декабря 1693 года. Юбилей профессора Севенара. Почтительное подношение его учеников: Константина Аксиотиса, Ивана Расина и Михаила Голицына».
– Я желал вырезать и свое имя, – сказал Педрилло Севенару, – но этим господам угодно было исключить меня оттого, что князь Голицын наотрез объявил, что если я вырежу свое имя, то он не вырежет своего.
– Очень жалею, – отвечал Севенар, – что ваши товарищи предпочли имя князя Голицына вашему; вам надо было настаивать, господин Мира, ваше имя, выставленное на моей табакерке, было бы для меня гораздо приятнее, чем имя этого злого и… ленивого мальчика.
– Позвольте мне, господин профессор, – сказал Аксиотис, – заступиться за моего товарища и единоверца и передать вам дело так, как оно было, а не так, как передает его Мира. Голицын вовсе не
– Какая же эта причина? – спросил Севенар.
– Так, маленькая тайна… Маленькая ссора… Из-за географии, – отвечал Педрилло, – я не люблю быть выскочкой и рисоваться и не хотел тогда спорить с Голицыным. Я знал, господин профессор, что и без табакерки вы не сомневаетесь в моем к вам глубоком уважении и в преданности, с которой я…
– Как ты смешно говоришь, Мира, – перебил Аксиотис, – точно в письме
– Но у него должно быть по географии…
– Правда, по географии у него только
– Неужели?
– Нас самих очень удивило, господин профессор, что вы, такой справедливый и даже снисходительный, поставили ему
– Ни вы, ни господин Расин, ни господин Мира не отзываетесь с презрением о преподаваемой мной науке и не говорите, что ее знают только ослы.
– А разве Голицын говорил это?
Севенар строго посмотрел на побледневшего, как полотно, Педрилло.
– Так это… выдумка господина Мира? – спросил он.
– То есть… отчего ж выдумка, господин профессор, – отвечал Педрилло, – Голицын точно говорил, Расин и Аксиотис сами слышали, что география пустая и скучная наука, что она притупляет умственные способности… Конечно, он говорил это не с дурным намерением, не с тем, чтобы оскорбить вас… я не таковский, чтоб вредить товарищу… я очень помню, как мне тогда было смешно слушать его рассуждения о географии, о геометрии, и потом… сгоряча… я передал вам их, как смешной анекдот, и… больше ничего…