Жуковский предвидел немало трудностей: он ведь недоучка, не знает ни латыни, ни греческого. Это его не останавливало. Во-первых, существуют прозаические пересказы «Одиссеи» (немецкие, французские). Во-вторых, нашелся немецкий знаток Гомера профессор Грасгоф, который вызвался помочь. Над каждым словом греческой «Одиссеи» Грасгоф надписал соответствующее немецкое слово. Получилась, конечно, полная галиматья, однако, имея терпение, из этой галиматьи (призывая себе на помощь прочие переводы, пуще всего прозаические) можно извлечь истинную строку Гомера. Опыт и чутье помогут уловить его интонацию, ход его мысли, перлы его повествовательного стиля. А уж дальше останется последняя, едва ли не наибольшая задача — передать все это в русском слоге так, чтоб найти отзыв одного языка в другом, чтоб тот и другой слышались в одно и то же время, не вредя один другому, а составляя гармонию из их разнородности и различия…
Вот уж задача, которая может и увлечь, и захватить целиком, может создать ему убежище внутри семейного убежища, оказавшегося не такой уж тихой пристанью, как он себе представлял… «Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который… много и сердцем скорбел…»
Глава 4
Дом счастья, тяжесть креста
Внешне, при дневном свете, а особенно с дальнего расстояния, при неспешном движении почты и нерасторопной переписке, все еще казалось радужным — семейная идиллия и поздно, но заслуженно обретенное счастье; шли поздравления, возвращались растроганные ответы… Наследник поздравлял своего наставника и писал о величайшем благе — семейном счастии, которое сам он тоже обрел недавно со своим ангелом Марией.
Со смятенным сердцем Жуковский вставал у бюро, и отвечал, и благодарил, но в каждом ответном письме теперь прорывалась еще необъясняемая (да никогда до конца и не объясненная) тревога, неотвязная мысль об испытаниях, а чем дальше, тем чаще — и о пользе страдания, о благостности испытаний, ибо только в испытаниях наша душа созревает и укрепляется. Ибо житейские испытания — это тот язык, которым Бог разговаривает с человеком, а наше дело — понять этот язык и отвечать достойным образом…
Отвернувшись от бюро, Жуковский увидел склоненную над листом головку Елизаветы. Она рисовала. Она думала о чем-то (узнает ли он когда-нибудь, о чем?). Она переживала тяжелую пору, муки физические и нравственные, незнакомые сильной половине человечества…
Жуковский ощутил вдруг чувство вины перед ней — и за то, что она переживает ради него эти муки; и за то, что он не может их разделить; и за то даже, что он пишет сейчас о ней, не испытывая чувства неловкости, как будто ее нет в комнате…
Как странно — даже верится с трудом, — что она вовсе не знает русского. Что, взглянув в его письмо сейчас, она ничего бы в нем не поняла. Это и делает ее, присутствующую в кабинете, как бы отсутствующей — род глухоты или даже слепоты. Неужели язык значит так много в жизни человеческих существ? Глагол. Слово. Или это только для него, пишущего, тем живущего и дышащего?
Жуковский отвернулся к окну. Тенистые липы, растущие на склоне, не вовсе закрывали от него городские здания Дюссельдорфа. Дюссельдорф. Как странно повернулась судьба… Зазвонил колокол…
Он писал письмо государыне — о новом, им обретенном семейном счастии. Старался быть сдержанным и все же больше, чем кому-нибудь, признавался ей в своих тревогах. Если не ей, то кому же и написать, она должна многое понять, близкая душа… Написалось больше, чем ожидал, чем хотел. Все о тревогах, которые портят настоящее и делают его робким при мысли о будущем. О судорожных страданиях, которые только вера сможет преобразовать в смиренную покорность и покой души. А раз нет у него этого покоя, стало быть, недостает веры… Где ж ее взять?
Снова зазвонил колокол. Элизабет встрепенулась, подняла голову.
— Пойду помолюсь, — сказала она.
— Да, — проговорил Жуковский. — Иди, душа моя. Я тоже…
Он проводил ее взглядом до двери, подумал умиленно, что под сердцем она носит их дитя… Обратился взглядом к образам в углу, но молитва не приходила, в сердце было тревожно и сухо.
Убеждение мысли, знание необходимости веры еще не делает тебя другим человеком. Но, может, для того и дано тебе страдание, чтоб сделать тебя другим? А стало быть, для того и семейная жизнь дана… Сердце Жуковского преисполнилось благодарности к жене — за страдание, которое она ему дает, недостойному… Вот она появилась на дорожке сада.
Жуковский вышел на балкон, окликнул ее. Элизабет не обернулась, только ускорила шаги. Ее нескладная, долговязая фигура сутулилась — она похожа была на монашку в монастырской аллее. И она убегала от него.