— Не надо! Всё тут естественно, всё от Бога, и грязь, она тоже от Бога. Она кому-то нужна, а раз нужна, то, значит, Он её и создал. Эта грязь святая, не пристаёт. — Распутин приподнялся, вновь наложил на донышко полотенце и с кряканьем, будто рубил дерево, ударил кулаком. Вторая пробка оказалась слабее первой, вылетела с тугим влажным звуком, мадера густой душистой струёй выплеснулась на пол.
Распутин ахнул, распластался на полу, зачмокал губами, слизывая разлившееся вино.
Галина, не выдержав, захохотала.
— Это надо же! — переведя дыхание, огорчённо воскликнул Распутин. — Вот невезуха — такое вино разлил! — Кончив схлёбывать мадеру с пола, приподнял голову и зло, снизу вверх посмотрел на Галину. — Бес в тебе сидит. Ай какой здоровый бес в тебя забрался! Если я сейчас не выгоню его, он тебя очень скоро в больницу отправит.
— Лечить, значит, собрался, Григорий Ефимович? — не прерывая звонкого заразительного смеха, поинтересовалась Галина. — О здоровье моём печёшься?
— Пекусь!
— Лечить собрался?
— Собрался.
— А если завтра?
— Завтра может быть поздно, завтра бес может съесть тебя всю целиком, понятно? Ложись! — Распутин вновь громко ударил ладонью по полу. — Кому сказали!
Он так глянул на Галину, такой таинственный огонь засверкал у него в глазах, что малоросска неожиданно потускнела и сникла, на лице её появилась покорность, рот обвял, сделался менее ярким, и она послушно опустилась на пол рядом со «старцем».
Тот зарычал задушенно, страстно, пьяно, ухватил Галину за плечи, повернул к себе, прошептал яростно:
— Ты чего не подчиняешься?
— Разве я не подчиняюсь? — так же шёпотом, покорно и глухо спросила Галина, и Распутин, не отвечая, жарко дыша, начал сдирать с неё одежду.
— Поаккуратнее, пожалуйста, — попросила малоросска. — Может, я сама её сниму?
— Нет, я сам, сам, сам, — упорно забубнил Распутин, путаясь в складках женской одежды, в «титишниках», стаскивая с упругих сильных ног чересчур плотные панталоны, потом ещё что-то, наваливаясь на малоросску всем своим корявым напружинившимся телом, бормоча что-то смятым шёпотом, чувствуя, как мышцам и костям его становится горячо.
А потом он отдыхал, придавив спиной, нарядной своей рубахой густое винное пятно, которое не схлебнул до конца, думая о чём-то постороннем и вяло поводя рукой по влажной голове. Спросил равнодушно, заранее зная ответ:
— Ты Соньку Лунц знаешь?
— Нет.
— Смотри не встречайся с ней. Она может тебе все глаза выцарапать...
— Кто она такая, Сонька Лунц?
— Есть одна красивая дама. Иногда греет мою постель. Ты знаешь, как плохо залезать в холодную ненагретую постель?
Малоросска передёрнула плечами.
— Хуже не бывает!
— Вот она и греет мою постель, чтобы я не простудился. Огонь!
Косо глянув на Распутина, Галина усмехнулась с неожиданной тоской:
— Постыдились бы, Григорий Ефимович! Неудобно!
— Неудобно только с печки в штаны прыгать, можно промахнуться. Всё остальное удобно. — Распутин приподнялся, нашёл в вечернем сумраке бутылку, отпил от неё немного, протянул малоросске: — Присоединяйся!
— Из горлышка?
— А чего тут такого? Конечно, из горлышка. Как в гимназии, на выпускном балу.
— У меня отец — дворянин.
— Ну и что? Я к дворянам хорошо отношусь. Среди них есть нормальные люди, а есть дерьмо.
— Мой отец — нормальный человек.
— А мать?
— Она — недворянского происхождения.
— Пей, кому говорят! — Распутин ткнул бутылку Галине.
Та глянула «старцу» прямо в глаза, обожглась о них — слишком много огня плескалось в пронзительно светлом пивном взгляде Распутина, покорилась, взяла бутылку, сделала несколько крупных глотков, с фырканьем откинула голову назад.
— Не надо только допекать меня какой-то Сонькой, а то я ей глаза выцарапаю. Нет, я их выдавлю пальцами, как сливы. — Галина выбросила перед собой руку, растопырила пальцы, будто когти, — Глаза запросто выдавливаются из глазниц: пальцем ковырнул, поддёрнул сильнее — и глаз уже лежит на ладони.
— Тьфу! — отплюнулся Распутин и неожиданно хрипло, незнакомо рассмеялся. — А ведь тебе, голубая душа, печёные пятки, чего-то от меня надо!
— Надо, — не стала скрывать Галина.
— Чего?
— Помощь по снабженческой части. Поставки армии малороссийского сахара, кожи для кавалерийских седел и сукна для шинелей, — сухим построжевшим голосом перечислила Галина.
— Небось всё гнилое? — хмуро полюбопытствовал Распутин.
— Сахар гнилым быть не может — это же сахар!
— Зато может быть сладким, как коровье дерьмо: что котях в кружку кипятка солдат кинет, что глутку сахара — чай как был навозным, так им и останется. А сукно небось такое, что потяни за два края — разлезется?
— Сукно есть разное, — уклончиво ответила Галина, — есть попрочнее, есть послабже.
— Не умеешь ты, баба, врать, — лениво произнёс Распутин.
— Не умею, — призналась Галина.
— Когда учиняют такой допрос, как я, отвечать надо, глазом не моргнув: «Всё прочное, новенькое, проверенное, никакой гнили — сукно только что доставлено с фабрики, шкуры — с кожевенных заводов, сахар — с рафинадного предприятия...» А ты? Тьфу!
— Извини, отец, живём — учимся! Всё впереди!
— Так, учась, и помрёшь!
— Бог даст — не помру.