— Иногда бывает, человек во сне видит собственную болезнь, — грустно и тихо продолжал Юсупов, — болит у него одно, болит другое, а через некоторое время оказывается — так оно и есть. Организм, почувствовав неладное, заранее подсказывает человеку, что у него не всё в порядке, посылает сигналы в мозг. Так можно увидеть и собственную смерть...
— Ну, князь, это уж слишком, — насмешливо проговорил Дмитрий Павлович, — не думайте о смерти, это — грех!
— Можно увидеть и своё будущее, — Юсупов, словно бы не услышав Дмитрия Павловича, продолжал говорить. — Вы знаете, какое оно у нас будет?
— Я во всяком случае знаю одно: люди нам скажут «спасибо», — чётко и жёстко, будто подавал команду, произнёс Пуришкевич. — А что будет дальше — не так уж « важно. Обидится царь — плевать, обидится императрица — тем более плевать. — Он поймал косой, сделавшийся стальным взгляд Дмитрия Павловича и немного сбавил пыл. — Охранка полезет на стену — тьфу! Главное — уберём вурдалака.
— Я буду сослан, — сказал Юсупов, — правда, не в Сибирь, а в своё имение в Курскую губернию. А может быть, и в Крым. Дмитрия Павловича сошлют на юг, в расквартированную там армию, а вас, Владимир Митрофанович, ждут великие дела. Но умрёте вы раньше всех нас. Извините, конечно, но сон — это как строевая песня, а из строевых песен слов не выбрасывают.
— Но Распутина-то мы уложим? — спросил Дмитрий Павлович. — Что там, во сне, было сказано на этот счёт?
— Уложим!
— Мы е Лазовертом будем обкатывать автомобиль, заедем на рынок, купим цепи и пару двухпудовых гирь, — сказал Пуришкевич. — О цепях и гирях не беспокойтесь, господа... Запишите поручение за мной.
Он, как всякий живой человек, не верил в свою смерть и вообще не думал о конце, но Юсупов предсказал всё правильно: сам он действительно будет сослан со своей семьёй в курское имение, Дмитрий Павлович окажется в армии на границе с Турцией, а Пуришкевич из троицы главных закопёрщиков умрёт первым...
Но об этом позже.
— Ещё раз за успех нашего дела! — Пуришкевич вторично наполнил стопки.
Собравшиеся выпили и разошлись. Была поздняя ночь двадцать четвёртого ноября.
На рассвете, ворочаясь на неудобной жёсткой полке, Пуришкевич решил, что цепи и гири он купит на Александровском рынке. Почему-то это казалось ему очень важным — купить их именно на Александровском рынке.
Распутин чувствовал: против него замышляется что-то неприятное, может быть, даже страшное, иногда затихал в своей квартире, боясь даже сделать лишнее движение, но потом в нём словно бы что-то срабатывало, срывалось с места, тормоза оказывались слабыми, и «старец» шёл вразнос: буянил, литрами поглощал мадеру и не пьянел, гонялся по грязному полу за Дуняшкой, норовя ухватить её за мягкое место, оскользался, падал.
Лежа, задирал бороду, ковырялся в ней пальцами.
— И кто же это затеял против меня страшное дело, а?
Он ждал ответа, но ответа Распутину не было.
Тяжело дыша, он переворачивался на бок и кричал:
— Дуняшка!
Где-то после пятого или шестого раза Дуняшка затравленно отзывалась:
— Ау!
— Подай мне ещё одну бутылку мадеры!
— Я вас боюсь, Григорий Ефимович!
— Подай, кому сказали! С-сучка! — Распутин добавил ещё несколько резких, почти матерных слов, что на него не было похоже: Распутин ныне старался ругаться как можно реже.
Дуняшка за дверями заливалась плачем.
— Не вой, а то хуже будет! — предупредил Распутин.
Через минуту дверь комнаты, где находился Распутин, приоткрылась, и к «старцу» по полу подкатилась пыльная бутылка вина.
— А подать нормально не можешь? У-у, толстозадая потаскуха!
За дверью раздался новый задавленный всхлип. Распутин подхватил бутылку, ударил кулаком по донышку, вышибая пробку, но та сидела прочно, бутылка отозвалась на удар влажным хряском, не выпустила пробку. Распутин стиснул зубы и закатил страшные, блистающие яростным электрическим сверком глаза:
— У-у-у!
Ударил ещё несколько раз по донышку, но опять не изо всей силы: боялся, что донышко отколется и острые зубья бутылки очутятся у него в ладони. Просипел зло:
— Хватит выть! Принеси полотенце!
Всхлипывания за дверью прекратились, Дуняшка переместилась на кухню, подцепила там что-то, прокричала издалека:
— Полотенце-то зачем?
— Пробку выбить, дур-ра!
Через минуту она бросила в приоткрытую дверь плотное, свёрнутое в несколько раз полотенце, вновь задавленно всхлипнула.
— Сто лет живу на белом свете, а штопором обзавестись не додумался. Тьфу! — Распутин скрипнул зубами. Наложил полотенце толстым слоем на донье, бабахнул по нему сильнее, пробка снова сыро хряснула, малость уступила удару, но из горлышка не вылезла. — Во моща! — удивился Распутин. Забабахал ладонью часто и сильно по бутылке, выгоняя пробку. — Во моща!
Наконец пробка хрюкнула, выплюнулась-вылезла, словно бы сама по себе, из бутылки. Распутин приподнялся на полу, раскрутил бутылку винтом и проворно сунул горлышко в бороду. Раскрученное вино стремительно перекачалось в «старца», через полминуты бутылка была пуста.
Он облегчённо отставил её в сторону, опять лёг на пол.